Глава 17

В роли «крота истории», славно подрывавшего «фундамент социализма», заложенный совместными усилиями Ленина и Сталина, в те годы выступал Никита Сергеевич Хрущев, первый секретарь ленинско-сталинского цека и председатель совета министров СССР (которого в нашем кругу — отчасти в конспиративных целях, а более ради издевки — именовали Наумом Соломоновичем). Подобные парадоксы встречаются в истории на каждом шагу, Савлы то и дело становятся Павлами, Петрарка, Кампанелла, Рабле, Мелье принадлежали клиру, вице-губернатора Салтыкова прозвали вице-Робеспьером; «у нас революцию сделала знать — в сапожники, что ль, захотела!» — иронизировал Растопчин.

Но тогда, когда Хрущев осуществлял — вольно или невольно — свою миссию «крота истории», мы не ценили его по достоинству: мы знали, что десталинизация у нас началась сверху, а не снизу, понимали, что действия Хрущева расшатывают основы совдеповской империи, прежде всего — ее идеологические основы, но в то же время относились к нему враждебно-иронически, желали его скорейшей смены. Если можно так перефразировать апостольские слова, наш невыраженный лозунг был: «Никакой поддержки временному правительству!», — ибо правительство Хрущева мы считали временным явлением, за которым одни, как Гриша, Штромас, Володя, ожидали наступления «подлинной демократии», другие, я в том числе, ожидали ресталинизации, но никто из нас не симпатизировал Хрущеву, все считали, что чем чаще будут сменяться наши диктаторы, тем лучше, т. е. тем основательнее расшатается наша система. В таком отношении к Хрущеву обнаруживался все тот же абсолютизм («или всё или ничего»), который издавна был распространен среди русской интеллигенции.

Только в самом конце хрущевского царствования мое отношение к нему стало изменяться. Вероятно, это изменение началось задолго до конца, но отчетливый сдвиг произошел в моем сознании в сентябре 1964 г., когда я услышал по радио в одной из речей премьера, направленной против китайского богдыхана, что мы в прошлом уже пережили то состояние, в каком сейчас находятся китайское общество, оно у нас в свое время характеризовалось как «головокружение от успехов», а не самом-то деле «это было головокружение от голода». На следующий день в газете речь эта была опубликована с пропусками и поразившей меня фразы в ней не было. Услышав такое определение «года великого перелома», я понял, что мне следует желать не скорейшей смены Хрущева, а максимального продления его власти, так как, независимо от того, какие сознательные цели ставит перед собою этот человек, никто не может более споспешествовать и дискредитации нашего прошлого, и невозможности его повторения в будущем, как он.

Но было уже поздно. Ко времени, когда я, наконец, собрался «признать» Хрущева, заговор против него, вероятно, уже был составлен и ему оставалось властвовать не более месяца. По иронии судьбы падение Хрущева произошло в октябре месяце, так что дворцовый переворот, отстранявший его от власти, по праву должен быть назван Октябрьской революцией. Это произошло 14 октября, мы хоронили в этот день мать Лены Владимирской, Евгению Николаевну, и сидели за поминальным столом, когда меня позвали в другую комнату, и я услышал по радио сообщение о падении Хрущева.

Я с самого начала был убежден, что переворот этот совершен партийным аппаратом (который в нашей стране играет роль, аналогичную той, какую играло в XVIII веке «шляхетское множество» Скотининых и Простаковых, Державиных и Орловых, представленное гвардией и ставившее на русский престол то одну, то другую императрицу). Я был также убежден, что переворот этот произведен сталинистами, напуганными чрезмерными разоблачениями и крутыми переменами, произведенными Хрущевым; я был убежден, что в ближайшее время в стране начнется ресталинизация.

Многие разделяли эти мои убеждения, но многие и не разделяли. Так, мой Саша (ему было тогда 18 лет) высмеял мои опасения; доверчивый Исаак Осипович простодушно поверил казенной версии, выданной ему каким-то его знакомым, крупным чиновником КаГеБе, будто Хруща сняли по чисто «экономическим» соображениям: он-де «развалил хозяйство страны», и теперь будут «укреплять экономику», осуществлять «косыгинскую реформу»; Женя Федоров долгое время спорил со мной, что никакой «ресталинизаци» у нас нет и не будет, что новое правительство, наоборот, будет стараться завоевать любовь народа и потому снизит цены на водку…

Теперь, через 16 с половиной лет после того события и тех споров, мне кажется, что в общем я был прав: октябрьский переворот 1964 года был совершен просталински настроенным партийным аппаратом, его целью было остановить слишком далеко зашедшую десталинизацию и даже вернуть, насколько это возможно, страну к сталинским порядкам, хотя и без массового кровавого террора сталинских времен, поскольку в этом не представлялось надобности людям, совершившим переворот. В этом смысле ресталинизация у нас началась сразу же после событий 14 октября и она даже продолжается до сих пор, хотя ресталинизация буквальная, т. е. восстановление решительно всех условий, порядков, лиц, господствовавших при Сталине, не произошло и произойти не могло, так как подобные буквальные повторения в истории вообще невозможны (ведь и реставрация Бурбонов во Франции тоже не была буквальным восстановлением всего того устройства, какое было во Франции до 1789 г.!).

Буквально со следующего дня исчезли со страниц газет антисталинские статьи-некрологи, посвященные жертвам сталинской расправы с партийными «кадрами»; далее прекратили публикацию в журналах материалов, связанных с арестами, каторгой и террором, — вообще знаменитый «1937-ой год» как бы вычеркнули из совдеповской истории, по поводу чего Зяма Паперный пустил знаменитую остроту, кажется, стоившую ему партийного билета: на вопрос малолетнего сына: «Был ли 37-ой год?» — отец отвечает: «Нe было, сынок, но будет!»[1]

Тогда многие, и я в том числе, боялись, что вот-вот начнется «37-ой год», т. е. массовый кровавый террор, но такой террор так и не начался, и в этом смысле ресталинизации не было. Не было ее и в другом смысле — не удалось правящему классу, явившемуся базой и опорой второй Октябрьской революции, ликвидировать последствия того, что возникло в результате хрущевских преобразований, — свободное общественное мнение. Даже напротив — падение Хрущева сопровождалось усилением общественной активности, которая развивалась по возрастающей почти до конца семидесятых годов.

Хрущев сошел с исторической сцены, непонятый, оклеветанный, охаянный и презираемый решительно всеми — сталинистами и диссидентами, верующими и атеистами, либералами и полицейскими осведомителями, а между тем в нашей истории он сыграл очень большую, заметную и совсем не смешную роль, хотя именно его неизменно изображают фигурой комической, называют толстой, жирной, безголовой селедкой и т. п. Словом, в нашей стране не было хрущевской партии, у Хрущева не было единомышленников, ему не на кого было опереться, а окружала его доставшаяся ему от Сталина партийная чиновническая армия прихлебателей, завистников, чинодралов, со страхом наблюдавшая за его часто неуклюжими действиями. Его единственной надежной опорой могли бы быть миллионы людей, возвращенных им со сталинской каторги, но он им, вероятно, не доверял, а они его в массе ненавидели, они видели в нем представителя и руководителя того самого режима, который сломал их жизнь, они видели его желание сохранить этот режим, подштопав его, тогда как им хотелось бы этот режим разрушить; такие действия, как подавление Венгерской революции, дело Краснопевцева, дело Пастернака, ссылка Бродского, выступление в манеже, усиливали их враждебность к Хрущеву; они хотели абсолютов; привилегированное сословие боялось потерять свое благополучие, а самые многочисленные массы населения стояли и стоят до сих пор вне всякой политической жизни и игры.

А между тем из всех наших коммунистических диктаторов Хрущев был единственным диктатором с человеческим лицом, и вовсе он не был глупым, каким его представляет общая «молва», он, если угодно, был русским аналогом Тито или Дубчека, пытался перекроить наш ленинско-сталинский социализм в «социализм с человеческим лицом», и не потому, может, пытался так его перекроить, что был добрым человеком (хотя он, кажется, и не был человеком злым, каким был Сталин), а потому, что он яснее и прежде других наших боссов понял тупиковый характер нашего устройства; он попытался найти выход из тупика, не разрушая основ нашего общества — и попытка эта не удалась, что лучше всего доказывает безвыходность социалистического тупика, по крайней мере — безвыходность на пути частных перемен. Говорят, что Хрущев собирался в ноябре 1964 г. на пленуме цека продолжить разоблачение Сталина, подвергнуть критике коллективизацию и ограничить вмешательство партийных органов в государственные дела. Если это так, то понятно, почему заговорщики поторопились с переворотом: коренной пересмотр социалистической сельскохозяйственной политики был бы уже не частной переменой, а мог бы при известных условиях радикально изменить или послужить началом радикальных изменений самих основ нашего устройства, но самом-то деле не было тогда в нашей стране сил, способных осуществить такие преобразования; Хрущев оказался практически в одиночестве, в отличие от Тито или Дубчека, и был убран.

7 мая 1981 г.

  1. Из пародии З. Паперного «Чего же он кочет?» на роман В. Кочетого «Чего же ты хочешь?»