Порог

Осенью 1926 года кончилось мое детство. Датирую точно, потому что детство для меня — не полицейское и не медицинское понятие, а состояние души. Состояние тепла, уюта и безгреховности (собственно, «грехи» бывают, и даже в большом количестве, но их отпускает мама, и их как не было). Переход из этого блаженного состояния в состояние социальное — все равно что переход из идиллии в трагедию, из «Войны и мира» в «Братьев Карамазовых». Так вот, для себя я этот переход могу датировать с точностью до одного дня: это был тот день, когда я перешагнул порог единой трудовой семилетней школы № 22.

И что хуже всего, я не потом, а сразу почуял этот переход: мне стало плохо (дискомфортно, как выражаются теперь), и прежнее ощущение благополучия уже никогда не возвращалось. Трагедия началась.

Возможно, так бывает не у всех. Но все, у кого бывает детство, помнят его любовно и нежно. Недаром во всех мемуарах часть, посвященная детству, — обычно лучшая часть. Детство — это поэзия даже у самых непоэтичных людей.

Бывают люди, лишенные детства. Бывают взрослые, равнодушные не только к чужому детству, но и к детям, и даже находящие удовольствие в разрушении чужого детства… Но это все — социальная патология.

В безумном мире Достоевского детей не только не щадят — на них отыгрываются; они, может быть, самые трагические его персонажи — дети Катерины Ивановны, Коля Иволгин, Илюша Снегирев. Поразительно различие между мирами разночинца Достоевского и аристократа Толстого. Во «Сне смешного человека» герой сердито отталкивает испуганную плачущую девочку, которая «вся дрожала мелкой дрожью в ознобе» на улице ночного города. Отталкивает потому, что он, видите ли, застрелиться решил, а тут какая‑то девчонка. Герой так был возмущен мыслью, что за два часа до «превращения в нуль» он еще может чувствовать жалость, что даже «затопал и закричал диким голосом на несчастного ребенка».

У Толстого Пьер Безухий[1], решивший спасти мир от Наполеона, забывает о своем предназначении и бросается в горящий дом, чтобы спасти девочку.

Достоевский, как всегда, концептуален: атеистическая мысль («я обращусь… в нуль абсолютный») подавляет в человеке добрые чувства. Для Пьера, как и для самого Толстого, добрые чувства не связаны ни с какой концепцией, а просто составляют существо нравственной природы человека. Толстой как‑то заметил, что обязанности бывают условные и безусловные, и разделить их не составляет большого труда: достаточно представить себе, какие обязанности вы будете исполнять, даже если вы будете уверены, что завтра умрете. И привел пример: с поздравительным визитом он бы не поехал, а если бы увидел плачущего ребенка, то подошел бы к нему и утешил.

В детстве о жестоком обращении с детьми я знал только понаслышке. И жестокость проявляли как раз те, кому по избранной ими жизнедеятельности следовало бы обращаться с детьми особенно сердечно.

В доме напротив коммунист Полтевский (устроитель нового и разумного общественного устройства!) смертным боем бил своего сына Вовку, так что каждый раз, когда переулок оглашался исступленными детскими воплями, обыватели говорили: «Полтевский учит сына». И точно так же «учил» своего сына антагонист Полтевского, бывший учитель гимназии Александр Алексеевич Самсонов.

Александр Алексеевич, кроме своего сына, порол также и двух своих малолетних племянниц, Люду и Китю, по просьбе их матушки Екатерины Ивановны, которой то ли духу, то ли силы недоставало самой наказывать дочерей…

Меня не пороли, не избивали, вообще не обижали (хотя мама по мере того, как я входил в возраст, все чаще награждала меня под горячую руку шлепками и подзатыльниками). Мне не спешили также открывать темные и стыдные стороны жизни. Исключение составлял все тот же «папа Кока», принадлежавший к тому разряду мужчин‑весельчаков, которые для развлечения подучивают детей показывать взрослым «фигу» или «нос», задавать бестактные и непристойные вопросы и т. п.

Но я рос, и жизнь с неизбежностью оборачивалась ко мне другой своей стороной.

Мой маленький мир и разламывался изнутри, и безумно быстро расширялся. Все резче и безобразнее обнаруживался семейный конфликт между моей матерью и падчерицами, моими сестрами, и каждая из тяжущихся сторон предъявляла права на мое исключительное сочувствие к себе, права на мою душу. Государственная идеология через школу тоже предъявляла свои права на меня и на мою душу, стремилась отторгнуть меня от родителей, от их духовного мира, от их образа мыслей и жизни.

Вокруг кипела злоба.

И сам я тоже хужел, и сознавал это, и ничего не мог с собой поделать, хотя даже страдал от своего дурного поведения, дурных чувств и мыслей.

Словом, из мира физического и нравственного, где все казалось мне естественным и единственно возможным, радостным, теплым и любящим меня, начался мой переход в мир социальный, мир условностей, холодный, жестокий и дисгармоничный.

  1. Г. А. Лесскис любил использовать фамилию Безухий, как это было у Л. Н. Толстого в первом издании «Войны и мира» 1868 г. Прим. ред.