Глава 9

Заведующий отделом Владимир Соломонович Чернявский был плотный, коренастый мужчина с коротко стриженной седеющей головой и почти всегда красным лицом. Он производил впечатление человека умного, энергичного и мужественного. Да он и был таким. Хотя, может быть, порой он бывал поспешен в своей решительности и не совсем дальновиден в своих расчетах. Очень может быть также, что он несколько переоценивал свои творческие возможности, и после создания первых вариантов информационно-поисковых систем и он и с ним весь наш отдел оказались в состоянии кризиса. Системы с полушутливыми названиями «Пусто-непусто=1» и «Пусто-непусто=2» работали хорошо, но следующий шаг оказался нам неясен, и теоретический семинар, тоже шутливо называвшийся «Рыжим», как-то сам собою прекратился…

В эту кризисную пору Владимир Соломонович принял неожиданное для нас решение перейти в другой Институт, и весь отдел в полном составе пошел за ним, — так верили сотрудники в научные возможности своего руководителя, а еще более — так ценили его порядочность и благорасположенность к людям.

Причиной перехода Владимира Соломоновича (об этом я узнал позже) было неприязненное отношение к нему директора ВИНИТИ. А всё дело было в том, что директор попросил Чернявского, который был сотрудником ВИНИТИ, прочесть какой-то научный труд (в машинописи и без фамилии) и дать о нем отзыв. Чернявский дал отзыв самый уничтожающий. Но автором-то оказался сам директор ВИНИТИ. Это и определило уход Чернявского.

Но и в новом Институте (ИНЭУМ’е) работа у нас не клеилась, новые идеи не рождались, и через некоторое время мы снова все под руководством Владимира Соломоновича вернулись в «Иформэлектро». Здесь Чернявскому обещали место заместителя директора по науке, но обещания не выполнили, и это было, кажется, одной из причин решения Чернявского уехать в Израиль.

Конечно, не отсюда берет начало, приведшее к такому решению. Скорее — это была «последняя капля». Родители Чернявского были репрессированы при Сталине; с его дядей Илюша Шмаин встретился на каторге; сам Владимир Соломонович, участник войны, ощущал свою гражданскую неполноценность то как сын «врагов народа», то как еврей. И заместителем директора ему помешала стать его национальность («пятый пункт», как у нас говорят). А впереди маячила другая неприятность: его дочь хотела заниматься математикой, но евреям путь на мехмат в те годы был закрыт. Но если бы даже Оле поступить на мехмат удалось, ей всё равно, как и ее родителям, всю жизнь пришлось бы жить с унизительным чувством человека презираемого, находиться во враждебном окружении. — Примерно так объяснял мне свое решение Владимир Соломонович.

И возразить было нечего. Я помню, как в начале 70-ых годов мой Вова пришел дрожащий от возмущения, с покрасневшим лицом и со слезами на главах: он с Сашей Добрянским дожидался в очереди такси, и кто-то обозвал их «пархатыми жидами», наговорил кучу гадостей. И в очереди не нашлось никого, кто оборвал бы этого человека, а возможно и наоборот — кто-то поддержал его.

Я не расспрашивал Вову, а только пытался его успокоить. Но чем, спрашивается, я мог его утешить? — Только тем, что мне и самому сейчас, как и полвека назад постоянно приходится терпеть подобные оскорбления? Не тогда ли решилась Вовина судьба, не отсюда ли берет начало его решение бежать из Совдепии?..

Так и с Владимиром Соломоновичем. Какие десятки и сотни мелких и крупных оскорблений испытал этот человек, когда-то воевавший с антисемитами германскими, а теперь не имеющий возможности оградить себя и свою семью от русского антисемитизма?

Постоянная национальная травля вызывает соответствующую защитную национальную идею. Владимир Соломонович стал утверждать, что вся наша духовность определяется «голосом крови», и в этом смысле антисемиты даже правы: евреи должны жениться на еврейках, дружить только с евреями, жить с евреями в еврейском государстве и т. п. Так рассуждал он еще в 1967-м году, когда мы с ним ехали в Тифлис.

К осени 1971-го года решение было принято. Теперь он только дожидался, когда Лахути закончит и защитит диссертацию, чтобы передать ему отдел и подать заявление.

Заявление Чернявского вызвало переполох в «Информэлектро»: начались собрания и обсуждения; наехала комиссия, пошли проработки… В конце концов сняли Алексея Антоновича Шульдова, довольно дельного заведующего отделом кадров, «за неправильную кадровую политику»; объявили выговор директору Сергею Глебовичу Малинину; разжаловали нас из «отдела» в «сектор» (вскоре после отъезда Чернявского нас опять повысили в ранг «отдела»).

Владимира Соломоновича продержали в отказе менее двух лет (других манежили лет по 10 и более). Видеть его в этот период и общаться с ним было просто тяжело: он как-то приземлился, стал как будто даже ниже ростом; в конторе был молчалив, занимался какими-то задачами по логике или по математике; обычная улыбка исчезла; жизнь отдела и людей, когда-то им собранных и отчасти воспитанных и обученных им, его совершенно не касалась и не интересовала. Он подчеркнуто исключал себя из числа живых и действующих людей.

Наконец неожиданно в начале лета 1973-го года он получил разрешение на выезд и должен был собраться в течение десяти дней

Мы устроили ему прощальный ужин — он не сопротивлялся, но ухитрился быть весь этот вечер как бы духовно отсутствующим, не только не пытаясь, но и почти откровенно не желая достичь в этот последний вечер сердечной близости с людьми, которых он навсегда оставлял. Ему в этом стремлении невольно помогли его соседи: это были евреи-отказники, которые зашли к нему «поговорить о жизни». Чернявский покинул нас, и мы оказались покинутыми теми, кого мы пришли провожать. Только когда мы собрались уходить, Чернявский спохватился и стал договариваться, кто из нас поможет ему доставить вещи на аэродром.

Я думаю, что это была всё та же отрешенность ото всего прошлого, ото всего «нееврейского». Это, видимо, было психологически нужно ему, чтобы боль расставания и «ностальгия» были менее мучительны.

Дальнейшая судьба Чернявского была неожиданно иной, чем предполагал он сам. Попав в Израиль, он на первых порах афишировал своим патриотизм способом, меня удивившим: уж очень этот способ противоречил моему представлению о характере Владимира Соломоновича. — Он вывесил объявление над своей квартирой, гласившее, что каждый израильский солдат, участник войны 1973-го года, может здесь принять душ и получить бутерброд. Однако к концу года Чернявский и Мая Карловна навсегда покинули Израиль, оставив там свою дочь. Она и сейчас живет там, окончила Университет, вышла замуж, разошлась, но к родителям не поехала.

Чернявские поселились в Западной Германии, в Брауншвейге, где Владимир Соломонович преподает в Университете вот уже 14-ый год.

Такой финал не так уж странен, хотя он и противоречит рассуждениям Чернявского о «голосе крови», как и утверждению его, будто уезжает он ради дочери. Мы просто плохо знаем сами себя.

Родители Владимира Соломоновича до ареста долгие годы работали в Германии не то в нашем посольстве, не то в торгпредстве. Среднее образование Владимир Соломонович получил в Германии, и с этой страной, с ее языком и даже с историей он был знаком несравненно лучше, чем с Израилем, с еврейской историей, с иудейской религией. Что до иврита, то он его просто не знал, хотя и пытался изучать под руководством Димы Сегала в последние месяцы московской жизни.

Более того, мне кажется, что старая русская культура, культура русского барства, дворянская русская литература, как и образ жизни русских дворян, ему плебею и немцу, была не только чужда и непонятна, но и неприятна. Я как-то рассказал ему о приятеле Пушкина Павле Войновиче Нащокине, о его щедрости и мотовстве, игре в карты и забавном «нащокинском домике», который обошелся Павлу Войновичу дороже настоящего жилого дома, хотя это была бесполезная игрушка — и только. И Владимир Соломонович был совершенно возмущен и роялем, на котором можно было играть спицами, и пистолетом, из которого можно было застрелить комара, и самим Нащокиным, протранжирившим три состояния и умершим в нищете. И почти такую же реакцию вызывала у него и сама поэзия Пушкина. Он, кажется, не читал Писарева, но я уверен, что он сошелся бы с ним в оценке поэзии Пушкина я ее героев…

И всё-таки, может быть, только он сам и только после нескольких лет жизни в эмиграции знает, сколько на самом деле русского элемента жило и живет в нем, и как поверхностно было его головное представление о своем еврействе и германофильстве.

Спустя лет десять после его отъезда один из его московских знакомых захотел посоветоваться с Владимиром Соломоновичем, стоит ли эмигрировать и куда именно лучше ехать — в Израиль, в Европу или в Америку. Владимир Соломонович ответил, что давать ему такого рода советы он считает для себя невозможным, так как не может передать десятилетний опыт жизни в эмиграции другому человеку. Но сообщил при этом, что в жизни его не было периода тяжелее, чем первые пять лет эмиграции, да и о последующих пяти годах он писал как-то кисло: он-де материально ни в чем не нуждается, работа отнимает семь месяцев в году, а остальные пять он отдыхает и путешествует; что у них с Майей Карловной есть люди, которые иногда приглашают их к себе в гости, и они этих людей тоже иногда принимают у себя…

Такое письмо, единственное известное мне письмо Чернявского, производит очень грустное впечатление, впечатление совершенного одиночества и какой-то вымороченности «потусторонней жизни».

Я еще вернусь к третьей волне эмиграции, а теперь мне хочется сказать на прощанье еще несколько слов о Владимире Соломоновиче.

Вот уже 15 лет, как он живет на Западе. После некоторых исканий, перемен и отчаянной тоски он зажил ровной, однообразно приятной и обеспеченной жизнью. По-видимому, начиная свою научную деятельность, когда он организовывал наш отдел в начале 60-ых гадов, он надеялся сделать гораздо больше, чем это ему удалось. Но он и сам, может быть, недооценивал своего самого большого таланта — таланта педагогического. Я, пожалуй, никогда не встречал такого толкового и терпеливого учителя, как Чернявский. В течение пяти или шести лет у нас в отделе постоянно читались лекции по математике, логике, структурной лингвистике и т. д. Чернявский читал математическую логику, теорию вероятностей и теорию алгорифмов (он именно так произносил это слово). Я никогда не слышал ничего более простого и изящного, чем его лекции. И в этом отношении на математическом факультете Брауншвейгского Университета он себя всё-таки вполне нашел.