Отказавшись от мысли бежать на запад, я решил ускорить возвращение на восток. И было самое время возвращаться домой, раз уж я решил возвращаться, так как передо мной опять маячил призрак военно-политической карьеры. Роты моей больше не существовало, батальон тоже уже расформировывался, а тем временем командиру батальона подполковнику Бабурину было поручено сформировать резервный офицерский полк, а мне — обслуживать этот полк в качестве парторга. Возникло нелепое положение, которое не могло продолжаться долго и которое могло закончиться присвоением мне офицерского звания без всяких курсов или школы: я оказался на штатной должности по крайней мере майора, оставаясь в звании старшины медицинской службы. Жалованье мое вдруг фантастически подскочило: вместо 150 рублей я стал получать 2000, которые я переводил в Москву Ире, и 4 000 шиллингов, с которыми мне нечего было делать, так как кроме вина, театра и парикмахерской мне не на что было тратить это богатство (но литр вина стоил 2 шиллинга, самый дорогой билет в венской опере — 7 шиллингов, за один шиллинг можно было четыре раза побриться). Формально должен был бы соответствующим образом подняться и мой воинский престиж, но звание старшины этому мешало, и я боялся, что начальство примет во внимание этот разрыв и облагодетельствует меня соответствующим чином.
4 августа я подал рапорт тому же полковнику Шлихтеру, который направил меня в батальон, о предоставлении мне отпуска для сдачи экзаменов в заочную аспирантуру Московского университета, и полковник, выполняя свое обещание разрешил мне послать в Москву соответствующее заявление. Через 20 дней я получил отпуск на 50 дней и предписание сопровождать эшелон демобилизованных красноармейцев до Москвы в качестве агитатора.
Наступили последние дни моего заграничного житья, которое, я предчувствовал это, никогда уже больше не повторится, хотя предполагалось, что по окончании отпуска я должен вернуться в Вену, в тот же резервный офицерский полк или в политуправление. Я ездил с подполковником Бабуриным в оперу (последним спектаклем, который я смотрел, была «Тоска»), объедался даровым виноградом, который мы с Корниенко собирали с чужих виноградников в предгорье австрийских Альп, как когда-то в Богучаре под Тулой воровали малину с Полиной Егоровной Сафоновой.
В городе я остался совсем один: всех загнали в казармы, и только мне разрешили остаться у моего Франца Шахингера ввиду близкого отъезда. Перед отъездом у меня было два разговора — с Корниенко и с Ероховым на одну и ту же тему ночью Корниенко, а днем 30 августа Ерохов убеждали меня, что «честность», «порядочность» и другие прописные добродетели являются капиталами, по которым никто и никогда еще не получал и не получит процентов. Я расстался с тем и другим с лучшими чувствами, и каждый остался при своих мнениях.
С Корниенко я больше никогда в жизни не встречался и ничего о нем не знаю. Он был неглуп, находчив и самолюбив (недаром в роте его кто-то прозвал «графом Корниенко»), равно способен как на добрые, так и на дурные поступки — легко способен, без больших раздумий. Моего тезку старшего лейтенанта Ерохова, который три года был моим непосредственным начальником, я видел после отъезда из Вены всего один раз. Он поручил мне отвезти в Москву «трофейный» велосипед и потому заезжал ко мне за ним. (Подобных поручений мне было дано великое множество: капитан Евсеев поручил мне отвезти в Москву тяжелый мотоцикл «Цундап», из-за которого у меня с тещей были неприятности, так как ее возмущало, что в ее квартире стоит чужой мотоцикл; начальник штаба батальона майор Юровский поручил мне довезти до Киева зингеровскую машинку и какие-то роскошные папки, и т. п.). Вероятно, в конце 1945 г. (а может, в начале 1946?) Ерохов приехал ко мне в Старомонетный переулок и забрал свой велосипед, но «в мире ином» друг друга мы «не узнали»: на фронте мы постоянно делились с ним хлебом, вином и мыслями (впрочем, не политическими мыслями!) но в миру мы сразу же оба поняли, что общего у нас — только прошлое. Так было и с капитаном Евсеевым, который приехал ко мне за своим «Цундапом» и как раз в день моего рождения — в последний раз мы пили с ним в память о четырех проведенных вместе годах — и больше никогда уже не встречались. — Это были связи особого рода, в них было взаимное уважение, доверие, выручка и помощь в самые трудные дни, но когда миновала общая беда, они неизбежно должны были распасться и распались. И только во сне я постоянно вижу этих людей — и командиров, и шоферов — и всегда в одной ж той же ситуации — на войне, — не той войне, которая закончилась в 45-ом году, а на новой войне: как будто было всего лишь перемирие, прошло много лет, и снова возобновилась война, и снова немцы заняли часть нашей страны, и наши бывшие союзники теперь на стороне немцев, и я ищу свою автосанроту и не всегда могу ее найти — и мне становится страшно, а когда нахожу — опять чувствую себя на месте, как дома, и сознаю, что в настоящий дом — в Зачатьевский переулок, к папе и маме, я уже так и не вернусь…
Впрочем, не со всеми армейскими друзьями связь порвалась так внезапно и окончательно. Несколько раз мне приходилось встречать Константина Дмитриевича Яковлева, бывшего одно время у нас начальником штаба — он бывал у меня дома, приезжал даже как-то на дачу на 42-ой километр в начале 50-ых годов, с ним было о чем говорить и кроме воспоминаний о фронте, но с ним и на фронте я говорил свободнее, чем с остальными. Самыми прочными были отношения с Раей Эренбург, которая несколько раз приезжала к нам в Москву и к которой я неизменно заходил всякий раз, когда бывал в Петербурге. И только по моему небрежению порвалась эта связь: когда Рая кончила институт, она вышла замуж, переехала к мужу в Царское Село и прислала мне свой новый адрес, но я его потерял прежде, чем вышел случай им воспользоваться; в 1965 г. Рая прислала мне поздравление с днем Победы, и летом того же года я, наконец, собрался ее навестить, но когда мы всей семьей явились к ней в Царское, оказалось, что она уехала на юг в санаторий. Больше я так к ней и не собрался; старушка-мать ее, с которой она когда-то жила у Чернышева мостика, умерла, Царскосельский адрес ее опять потерялся, спросить не у кого — я даже не знаю ее новой фамилии.
Утром 31-го августа, выйдя из своей квартиры в Мёдлинге и простившись с Витькой Корниенко, я почувствовал себя таким одиноким, каким не был, должно быть, с того дня, как расстался с Ирой в Мо́рдове осенью 1941года. — Больше не только не было ни моей автосанроты, ни батальона, но не было и людей, которых бы я знал в этом большом и чужом городе. То есть — люди были, но мне уже не было к ним пути, я опять вступал один в новый мир, хотя и ненадолго — всего на время переезда от Вены до Москвы. Я отправился на станцию Вена-южная, чтобы принимать «эшелон», т. е. устраивать по вагонам демобилизованных, заботиться об их духовной и телесной пище, но на станции пока мне нечего было делать, и я отправился в парикмахерскую. Парикмахер отказался меня брить, объяснив мне, что у него нет мыла для бритья, — я простодушно предложил ему воспользоваться моим туалетным мылом, но оказалось, что по понятиям немецкого парикмахера — это совершенно невозможно (и в армии, и в Москве мне и моим друзьям доводилось использовать для бритья любой сорт мыла, какой был под руками, и я никогда не слышал от наших парикмахеров, что требуется какой-то особый, специальный сорт мыла). Я все-таки так приставал к парикмахеру, что тот согласился, наконец, меня побрить, достав, однако, для этой операции свое специальное мыло и снова удивив меня тем, как он проделывал эту операцию: намылив мне щеки, он стал их тщательно массировать руками, так что процедура бритья заняла у него вдвое больше времени, чем заняла бы она у нашего парикмахера. Тогда я не придал этому эпизоду значения, но лет через десять я вспомнил, как я настойчиво приставал к этому угрюмому венскому парикмахеру, явно не желавшему брить советского (а может быть, еврейского!) оккупанта, и задним числом мне стало не по себе: мы были с ним один на один, я случайно зашел к нему (это он легко мог предположить), и если бы он меня зарезал, как в свое время кто-то в Вюнсдорфе застрелил нашего Трофимова, об этом никто не узнал бы; в Вене до меня уже никому не было дела, в Москве Ира хватилась бы меня не раньше, чем через месяц… Конечно, немец этого не знал, да, может быть, его явное отвращение ко мне и не было таким сильным, чтобы он стал меня убивать… Просто я отметил для себя в середине пятидесятых годов, что мое сознание и поведение за эти десять лет значительно изменилось, я подивился своему былому легкомыслию и неосторожности.
Побродив по городу, я снова отправился на вокзал, где я теперь должен был ночевать. На следующий день началась погрузка, а 2-го сентября, т. е. ровно через четыре года с того дня, как мы с Ирой отправились ночью из Шульгина на Сахарный завод с повесткой из военкомата, наш состав тронулся в путь по маршруту: Вена — Будапешт — Яссы — Киев — Москва.
То чувство одиночества, которое охватило меня, когда я простился с Корниенко, прошло уже на следующий день, — среди демобилизованных оказалось несколько знакомых, и на душе стало как-то легче. Первым встретился мне Васильев, старый кладовщик из автосанроты, высокий, худой, страдавший язвою желудка (или двенадцатиперстной кишки), постоянно обращавшийся ко мне, пока я был в роте, за содой. Васильев, как оказалось, вез домой несколько сот золотых часов, которые он успел набрать в Германии с апреля по июнь месяц. Одни дамские часы я тут же купил у него для Иры (не помню уже — за 700 или за 1000 рублей), истратив неблагоразумно значительную часть своих отпускных денег. Другой знакомой оказалась некая Наташа, приятельница старшего лейтенанта Ерохова, с которой он несколько раз приходил ко мне на квартиру в Мёдлинге. За время поездки, которая, как всегда, была мучительно долгой и съела почти половину моего отпуска, я перезнакомился с десятками людей, так что, когда под Москвой мне пришлось покинуть эшелон, я спокойно поручил и свои и чужие вещи, доверенные мне, этим новым знакомым, и они благополучно доставили их в Москву, а потом вернули мне в целости и сохранности.
В Румынии произошла история, напомнившая мне переезд из-под Риги в Cилезию: состав перевели на запасной путь, паровоз отцепили, и нас оставили загорать. Мы простояли дня три, пережили небольшое землетрясение, и я отправился на «рапиде» (сидячем дизельном поезде, который нам показался тогда чудом быстроты и комфорта) в Яссы хлопотать о паровозе. Румыния ничем не напоминала мне мой только что навсегда покинутый Запад. Всё очень пестро, живописно, грязно, повсюду бродят нищие-скрипачи, как когда-то в Москве шарманщики… На вокзалах и в других официальных местах — портреты Сталина в мундире генералиссимуса, а по бокам — короля Михая, награжденного советским орденом Победы, и королевы-матери, регентши при юном короле. Это трио выглядело смешно и очевидно было крайне неустойчивым. В Яссах нам пообещали прислать паровоз и действительно прислали, но движение наше мало ускорилось, 12-го числа мы пересекли границу под Унгенами. Прут показался мне не шире Яузы или Канавы. Через два дня мы были в Киеве, а еще через пять подъезжали к Москве.
И тут я едва не отправился еще дальше на восток, на вторую войну — с Японией. В час ночи 19 сентября наш эшелон остановился на станции Люблино под Москвой, и комендант станции капитан Мартынов, проверив мои документы, распорядился снять меня с поезда. Я попросил кого-то из ребят захватить мои вещи к себе на московскую квартиру, а сам отправился с комендантом в его апартаменты.
Не знаю, какая муха укусила капитана Мартынова, но только он решил воспользоваться воинским уставом, разрешающим любому офицеру отменить любое приказание, полученное до того унтером или рядовым и дать ему свое, новое приказание, которое этот унтер или рядовой обязан безоговорочно исполнять. Я объяснил этому знатоку устава, кто я и что делаю, но тот заявил, что эшелон теперь доедет до Москвы и без агитатора, что учиться мне незачем, а ему, Мартынову, угодно, чтобы я ехал с другим эшелоном на Дальний Восток, «где тоже нужны люди». Решение капитана Мартынова, грозившее исказить всю мою дальнейшую жизнь, было очевидным издевательством и напоминало поведение того худосочного младшего лейтенанта в школе санинструкторов, который заставлял нас ползать по коровьему и собачьему дерьму под видом обучения «тактике» — и тому и другому приятно было унижать другого человека, чтобы этим доказывать себе свое мнимое превосходство. Но жаловаться было некому, Мартынов действовал безнаказанно: он понимал, что политуправление в Вене никогда и не узнает о его самоуправстве.
Ночь я провел на улице под дверями Мартынова, а на рассвете вышла женщина, жена или ППЖ капитана Мартынова, обнаружила меня на скамеечке и стала расспрашивать. Выслушав мою повесть она сказала, что попробует уломать капитана, вернулась в помещение, и через несколько минут Мартынов отпустил меня в Москву, Я не имел даже возможности поблагодарить добрую женщину, так как она уже не вышла из дому.
Без промедления я вскочил в первую электричку и поехал зайцем в Москву, не успев даже купить билета, — так я боялся, что капитан Мартынов снова передумает. Но билетов тогда у военных и не спрашивали.
В конце сентября вышел указ о демобилизации лиц рядового и сержантского состава с высшим образованием. Меня было хотели отправить в Вену для демобилизации (по времени я бы только-только успел уложиться в свой отпуск, чтобы вернуться), но тут мне подвернулся Володя Ремизов, который работал в военкомате, и меня «по блату» демобилизовали в Москве. 18-го октября 1945 г. я снова получил паспорт и продовольственные карточки.