Два года ожидания

В нашем маленьком ротном мирке время двигалось так медленно, что почти два года — с марта 1942 г. по февраль 1944 г. — слились теперь в моей памяти, сжались в одну неопределенную картину кружения по лесу и разоренным деревням вокруг мрачного Погорелого Городища, к которому мы вышли еще весной 1942 г. и в которое мы продолжали возить раненых еще в начале 1944 г. Гаврино, Мерклово, Холмец, Гаврино, Судилово, Орловка, Раково, Кондраково, Семеновское, Судилово, Гаврино, Карамзино, Ковшово, Зубцов, Старое, Чайниково, Погорелое… — и всюду повторяющиеся, однообразные, пустые действия: рыли землянки, строили бани, осматривали на вшивость, выпускали боевые листки, определяли калорийность, — «добро на говно переводили», — как говорил комиссар Тумарев.

И порой в этом лишенном времени погореловском мирке слышалось нарастающее душу щемящее уханье «кривой ноги»[1], как прозвали почему-то солдаты немецкий разведывательный самолет, за которым спустя 10–15 минут томительного и обреченного ожидания прилетали бомбардировщики и сбрасывали на нас или где-нибудь по соседству бомбы. Хотелось в эти 10–15 минут, остающиеся до неизбежной бомбежки, куда-нибудь убежать, спрятаться… Но бежать, прятаться было некуда, и мы ждали, как приговоренные, когда прилетят «Юнкерсы», слушали нарастающий вой падающих бомб, а потом отходили от испуга и снова «забивали козла», вспоминали мирную жизнь, говорили о втором фронте, который казался всем спасением и который, чем дольше, тем дальше отодвигался в неопределенное будущее.

А между тем в большом мире происходили большие события, и время развертывалось в новую историческую эпоху, с иной расстановкой и соотношением военных сил и политических весов.

Почти три года мы все ждали открытия второго фронта — ожидали буквально все: от Сталина до кривого повара Майсина в нашей автосанроте, — ожидали напряженно с отчаянием, особенно первые полтора года войны (до Сталинграда), когда едва ли не большинству казалось, что только второй фронт может спасти нас от совершенного поражения. Многие уже летом и осенью 1941 г. ожидали высадки английских войск на французском побережье. Очевидно, что большинство просто не представляло себе сложности и трудности этой операции, но в 1942 г. ее ожидали не только решительно все, с кем мне приходилось об этом говорить, но и такие люди, как Сталин, генерал де Голль и начальник американского генерального штаба Джордж Маршалл.[2] И однако в 1942 г. у союзников, видимо, не было возможности открыть второй фронт, слишком укреплено было французское побережье, а нападение Японии оказалось слишком успешным и отвлекло такие большие военные и экономические ресурсы, что сосредоточить в Англии силы, достаточные для вторжения, было невозможно.[3]

Грандиозное наступление немцев летом 1942 г. уже не могло морально сломить и подавить нас после победы под Москвой, а выход к Волге и на перевалы Кавказа, бесконечно растянувший немецкие коммуникации, оказался для немцев не менее роковым, чем взятие Москвы для Наполеона. Конечно, Сталинград был неожиданностью для всех — для нас, для немцев, для союзников. Но тем и хуже было для союзников, что Сталинград был для них неожиданностью: их военные и политические планы были обессмыслены из-за этой их недальновидности. Если бы на Сталинград они могли ответить не захватом Северной Африки, а высадкой в Нормандии, политические карты и судьбы мира во второй половине XX века были бы иными.

Но союзники оказались не готовы к такому повороту событий. Они сперва завязли в Африке, потом начали практически бесплодное вторжение в Италию — все это оказалось роковым просчетом Черчилля.[4]

Задержка со вторым фронтом оказалась роковой для союзников и в другом отношении — они проиграли в общественном мнении, что в конечном счете было тоже важным политическим фактором. В 1941 г. Англия и «Атлантическая хартия» были знаменем антифашизма, Совдепия могла казаться преступницей, соучастницей Гитлера по агрессии, но время героического противостояния Англии один на один гитлеровской Германии ушло в прошлое, «Хартия» оставалась словесным заявлением, а Совсоюз вызывал всеобщее участие своими страданиями и восхищение своими победами, теперь на него, а не на Англию смотрели порабощенные народы Европы. Что же касается нашего населения, то — не без некоторых намеков нашей пропаганды — у нас стали все чаще говорить о «коварстве» союзников, о том, что они хотят загребать жар нашими руками, что они хотели бы нашего поражения, чтобы диктовать свою волю и нам, и немцам, и т. п.

После Сталинградского триумфа, с весны 1943 г., резко и очевидно для всех изменилось политическое поведение бывшей Совдепии, тон ее дипломатов, стала проглядываться ее новая и зловещая роль в политической организации будущего мира. — Мы стали твердо и даже нагловато разговаривать со своими союзниками, у которых за год до того мы смиренно просили помощи, скорее от них ожидая своего спасения, чем от собственных усилий; мы сменили привычного, приличного и во многих отношениях любезного для Запада Литвинова наглым Громыко на посту посла в Соединенных Штатах; мы развернули кампанию против польского правительства в Лондоне, закончившуюся странной гибелью премьер-министра Сикорского[5] и разрывом отношений с этим правительством, подготавливая таким способом грядущий захват Польши (один из парадоксов второй войны: Польша, из-за которой формально началась эта война, так и не была восстановлена даже официально в границах 1938 г., а реально сразу же стала добычей Русской империи после падения империи Германской).

В нашей внутренней жизни этот перелом ознаменовался сменой мундиров, введением погон, сменой государственного гимна, выражавшего нашу былую ориентацию на «мировую революцию», новым, выражавшим обожествление Сталина и ориентацию на всемирную Российскую империю. Былая подчеркнутая простота и непритязательность внешней, бытовой стороны жизни первого в мире государства рабочих и крестьян уступила место имперской парадной пышности.[6] Пример подал сам живой бог, сменивший знаменитую солдатскую шинель, фуражку и гимнастерку времен гражданской войны, воспетые в стихах и прозе, на роскошный, шитый золотом, отяжеленный алмазными орденами мундир сперва маршала, а затем генералиссимуса. Так же быстро и резко когда-то суровая республика санкюлотов перешла в маскарадно-декоративную наполеоновскую империю. И в обоих случаях — у нас, как и во Франции, — все или почти все были довольны.

Не знаю, по своей ли инициативе или по приказу сверху, наш командир ввел новый порядок — обязательное исполнение нового гимна после вечерней поверки (старый гимн в роте никогда не исполнялся, да его смысл, вероятно, и не был никому понятен, смысл же нового был всем ясен и ни у кого не вызывал удивления). Так как в роте, мягко говоря, не было профессиональных певцов, то с этим ежевечерним исполнением молитвы во славу и во здравие живого бога порой происходили комические сцены, граничащие с прямым издевательством или насмешкой над государственной святыней, ибо рота порой так нестройно и непристойно орала священные слова, что наш командир приходил в отчаяние. Иногда он делал вид, что не замечает этого безобразия, иногда ожесточался и по часу держал нас в строю, добиваясь пристойности, а шоферы тоже упрямились и ревели еще омерзительнее. Впрочем, в этом не было никакого политического протеста: людям просто не нравилось нововведение, так как прежде — без пения гимна и без поверок — было проще и легче, а кроме того — петь люди действительно не умели. Забавно было то, что единственным запевалой, который мог пристойно вести наш хор, был один цыган, одно время служивший в роте и не сходивший с «губы» за совершенную недисциплинированность в периоды, когда не было серьезной работы. Его приводили с «губы» на поверку, чтобы он исполнил свою обязанность запевалы, а по исполнении молитвы отправляли обратно на «губу».

С этого времени мое отношение к войне стало раздваиваться: я по-прежнему более всего хотел, чтобы была разбита Германия, и чем скорее, тем лучше, я все-таки радовался нашим победам, но чем быстрее мы шли на запад, тем очевиднее и огорчительнее становилось для меня, что характер будущего мира будем в значительной мере определять мы, тем очевиднее становилось, что сталинская империя будет еще отвратительнее ленинско-сталинской Совдепии; а союзники все медлили, практически ограничиваясь оглушительными и опустошительными бомбежками и поздравительными телеграммами нашему верховному главнокомандующему по поводу непрерывных побед Красной армии, которая, казалось, теперь действительно стала «всех сильней». «Война на Средиземном море должна вестись энергично», — заявили они в августе 1943 г., а на деле восемь месяцев топтались под стенами Рима, в то время как Красная армия практически вышла на севере и на юге к наше старой государственной границе. Они ждали, когда будет пришита последняя пуговица  к шинели последнего солдата, — говорили у нас, и дождались того, что Сталин продиктовал им свои условия — и новые границы своей империи, которая одна только и увеличилась территориально в результате второй мировой войны, и составы правительств всех стран восточной Европы, и границы «сферы государственных интересов» России, какие не снились ни одному русскому императору. И снова наступало отчаяние, так как смена немецкого тоталитаризма тоталитаризмом советским не несла никакого облегчения ни мне, ни моей стране, ни всей Европе.

Один латыш мне сказал как-то осенью 1944 г., что латыши были бы признательны русским за освобождение, если бы после этого русские оставили их в покое и был бы установлен английский протекторат над Прибалтикой. Я не только понимал, но и разделял его мысли и чувства и понимал, как и он, что «сие от нас с ним не зависит», что никто не спросит ни его, ни меня, какой порядок хотели бы мы установить в наших странах. А русские уже были опьянены и зачарованы открывающимся великолепием, размерами и мощью воскресшей из страшных поражений империи.

  1. Одно из прозвищ немецкого самолета Henschel Hs 126 — ближнего разведчика и корректировщика.

  2. Надежды Сталина на второй фронт и огорчение, связанное с их крушением, я почувствовал в полной мере даже по газетным сообщениям, появившимся после приезда Черчилля в Москву в августе 1942 г. Это мое представление подтвердилось, когда в 1957 г. был опубликован меморандум Сталина Черчилля от 13 августа 1942 г. Можно согласиться с мнением Черчилля, что летом 1942 г. важно было поддерживать общую уверенность — и у русских, и у немцев, что вторжение состоится еще в этом году, так как это «сковало значительный военно-воздушные и сухопутные силы (немцев) на французском побережье канала». (прим. ГАЛ)

  3. Япония дважды за эту войну облагодетельствовала Сталина: во-первых, она оказалась верна договору о нейтралитете, и это спасло сталинскую империю от развала осенью 1941 г., во-вторых, ее нападение на Англию и США отвлекло союзников от Европы и в конечном счете позволило Сталину опередить союзников в движении на Берлин. Можно допустить, что нейтралитет Японии во вторую мировую войну позволил бы союзникам высадиться во Франции еще в 1942 г. и вступить в Германию, когда Красная армия находилась еще значительно восточнее наших старых границ. Судьба Восточной Европы в этом случае была бы совсем иной, и Польша была бы свободной. (прим. ГАЛ).

  4. На совещании в Касабланке именно Черчилль настаивал на итальянской операции, предполагая в дальнейшем дополнить эту операцию балканской (так и не состоявшейся), которая при таком продолжении должна была бы привести к вторжению союзных армий и продвижению их на север по территории Греции, Болгарии, Югославии, Румынии, Польши, Венгрии и т. д. Союзные армии в этом случае оказались бы между Совсоюзом и Германией. Не берусь судить о достоинствах и недостатках этого плана с военной точки зрения, но поскольку следующие этапы этого плана не были осуществлены, принятие первого его этапа, на чем настаивал Черчилль, оказалось роковым. (прим. ГАЛ)

  5. Мне говорил позднее один спившийся сотрудник тайной полиции когда-то занимавший довольно большой пост: что все пассажиры самолета, на котором разбился Сикорский, спаслись на парашютах, одному премьеру парашюта недостало (прим. ГАЛ)

    Самолет, в котором летел Сикорский, разбился через несколько секунд после взлета в Гибралтаре., так что ни о каких парашютах речи быть не могло. Самолет упал в море, погибли все кроме летчика: Сикорский, его дочь Софья, начальник штаба Сикорского и семь других пассажиров.

    Необходимо отметить, что реальной причиной антипольской пропаганды и разрыва отношений с правительством Сикорского явилось сообщение международной комиссии об уничтожении силами НКВД СССР нескольких тысяч польских офицеров в Катыни в 1940 г. (прим. Ред.)

  6. Смену постного совдеповского стиля роскошным имперским, которая исподволь началась еще с середины 30-ых гг., хорошо иллюстрирует эволюция «стиля метро» в Москве. Большинство станций первой линии — Библиотека им. Ленина, ул. Коминтерна, Комсомольская, Красносельская, Сокольники и др. — представляют собой обычные станции городской железной дороги, их основное назначение определило их планировку и незамысловатые интерьеры. Даже станция Дворец Советов поражает своей изящной простотой, в которой чувствуется вкус и мера. Позднейшие станции строились как подземные дворцы, перегруженные лепниной, бронзой, скульптурой, мозаичными панно и обязательными иконами живого бога. Чтобы убедиться в этом достаточно перейти со старой, радиальной, на новую, кольцевую станцию Комсомольская площадь.