В стране вновь возникало общественное мнение, независимое от казенной пропаганды. То самое «мнение народное», которое действительно определяет успехи и неудачи тех, кого называют «великими историческими деятелями».
Прежде все думали, что большевики умеют произвольно сформировать это общественное мнение, которое и называть-то «общественным» нельзя. Это мнение отдела агитации и пропаганды Це-Ка, подкрепленное «авторитетом» тайной полиции — и только.
Однако правительству Брежнева это плохо удавалось. Начать хотя бы с самого Брежнева. 18 лет просидел он в кресле диктатора, но ни доверия, ни страха, ни любви, ни уважения к себе он не внушил никому. Сиськи-масиськи — говорили о нем, пародируя его косноязычную старческую речь. Его сделали маршалом, и о нем пошли анекдоты, как Сталин тревожно спрашивает Жукова, посоветовался ли он с «полковником Брежневым», прежде чем начинать Сталинградскую операцию. Его сделали главой государства, и его называли «бровеносцем». Он произвел себя и в академики, и в Герои, в писатели и философы. Но от начала до конца он был для всех фигурой комической. Пародией на диктатора, а не диктатором.
Человек крепок задним умом. В 60-ые годы я далеко не сразу понял это новое состояние общества. Солженицын это понял раньше других и попытался объяснить нашим «вождям»: он призывал их отдернуть шторы на окнах и убедиться в том, что ночь прошла. Они это знали и сами, но делали вид, что этого на самом деле нет, хотя в действительности это их очень беспокоило, и все их усилия были сосредоточены на том, чтобы изолировать людей, представлявших это свободное общественное мнение.
В обществе таких людей именовали разными словечками: «нонконформистами», «плюралистами», «диссидентами», «ревдеятелями» и др.
Пожалуй, все эти словечки выражают удивление и скрытую иронию, недоверие образованного обывателя к этому небывалому явлению. Примкнуть к «диссидентам» ему не позволяла десятилетиями отработанная мудрость — он знал, что ничего хорошего «из этого» не выйдет (т. е. ему будет плохо), и в то же время он, образованный, обыватель, в глубине души согласный с «диссидентами», понимал, что, не примыкая к ним, он как бы становился «второсортным», мог быть заподозрен в трусости…
Нескрываемая независимость мнений, а тем более — независимость, неосторожность поведения казалась глупостью или бравадой, желанием поиграть с огнем, чтобы приобрести «вес» в чьем-то мнении. Один мой знакомый О.Р.М. так и называл всю деятельность этих людей «журфиксом».
Люди с независимым мнением были всегда — при Сталине, как и при Иване Грозном. Это были писатели и поэты, ученые и мученики веры, это были даже честные коммунисты. К сожалению, их взгляды и их произведения, их теории и их благородные поступки не становились вовремя общественным достоянием. Стихи Мандельштама 1929–1937 гг. мы прочли в конце 50-ых годов; книги Булгакова — во второй половине 60-ых; «Чевенгур» Платонова я прочел в 70-ые годы, а «Ювенильное море» — только теперь, когда его разрешили напечатать. Из «постановления» о журналах «Звезда» и «Ленинград» я узнал о том, что Анна Ахматова еще жива, а ее Реквием я прочел только через десять лет…
А вот роман Пастернака был прочтен почти сразу, как вышло в Италии его русское издание. Появился самиздат.
С раскрепощения потаенной русской литературы XX-го века, созданной в годы молчания и страха, т. е. самиздата, начинается общественная жизнь, независимая от советской власти. Да с вольных песен Булата Окуджавы, к которому вскоре присоединились Галич и Высоцкий.
На первых порах (и эти первые поры длились лет 10) многие боялись приобщаться к этой потаенной литературе, хотя и стыдились в этом признаться.
Нужно было, чтобы в жизнь вступило новое поколение («поколение непуганных идиотов», говорили пуганные старики), чтобы вернулись с каторги миллионы «зеков», прежде чем свободная литература действительной общественной потребностью.
И нужно было возродить доверие к людям.
В этом и была вся суть: боялись листков самиздата бледной машинописи на папиросной бумаге, размытых фотокопий заграничных изданий – потому что боялись доносов боялись «болтовни», боялись, что в случае ареста кто-нибудь назовет других читателей, чтецов.
Во времена Сталина людьми владел буквально животный страх. Преодолеть его было трудно. Нам с Ирой помогли наши молодые друзья, бывшие наши ученики, и приятели, вернувшиеся с каторги. Ни с теми, ни с другими нельзя было говорить обтекаемо, уклоняться от прямых ответов или опасных тем, если мы не хотели потерять этих людей. Тогда завел я особую тетрадь для бесцензурных стихов и под влиянием Венгерской революции написал свое первое публицистическое произведение «Ортодокс». Это был рассказ о жизни и злоключениях молодого человека, который безусловно верил всему, что фабрикует наша казенная пропаганда. Эта наивная вера становится причиной всех его бед, включая каторгу, на которой он также остается ортодоксом …
Я, однако, был так напуган своей собственной смелостью, что едва ли десяти лицам прочел этот свой рассказ, а затем уничтожил его после первого ареста Алика Гинзбурга.
У наших детей уже не было этого страха, как и не было коммунистических иллюзий.
Выросло «новое младое племя», племя духовно свободных людей. Во всех других отношениях они, вероятно, не хуже и не лучше всех предшествующих поколений. А вот это их отличает от нас и от наших отцов.
Из детей моих друзей одни стали совслужащими, другие художниками, третьи учеными; одни уехали, другие остались; кто уверовал в Бога, кто стал атеистом; один даже стал православным священником, другой — раввином… Но никто из них не вступил в партию и никто не стал сотрудником тайной полиции.
Это тоже свидетельствует, что время революции прошло.
Легенда о Павлике Морозове, сочинённая по приказу Сталина и экранизированная Эйзенштейном, ушла в прошлое. На ней должны были воспитывать коммунистическую нравственность. Теперь от нее официально открещиваются, а неофициально ее излагают как анекдот о знаменитом герое Отечественной войны Павлике Матросове, который закрыл амбразуру вражеского дота телом своего папы.
Мы с Ирой внушали Саше, что никому постороннему он не должен говорить ничего из того, что он слышит дома. И он добросовестно молчал лет 6 или 7, но однажды сообщил мне, что у него в классе все ребята думают обо всем (т. е. о советской власти) то же, что мы и наши друзья. Саша был тогда, кажется, в VIII-ом классе.
Конечно, в каждом поколении выделяется какая-то часть карьеристов, но в поколении моих старших детей эта часть была невелика.
Верно и то, что свобода и независимость была пока что обретена в сфере духа. Материально всё вроде бы оставалось по-прежнему: отбывают субботники, ездят в колхозы, перебирают гнилые овощи на базах, зубрят марксизм-ленинизм, даже сидят на собраниях. Физически можно было бы даже истребить всё это молодое поколение. Но подавить его духовно уже было невозможно.
До поры до времени ни мы, ни власти не знали, сколько же в стране людей, настроенных оппозиционно.
В середине 60-ых годов Солженицын склонен был преувеличивать численность оппозиции, Амальрик — преуменьшать. Он взял за основу число «подписантов», как тогда называли лиц, подписывавших по разным поводам протесты против нашего полицейского произвола. Получилось — 10 тысяч. Поэтому Амальрик предположил (в брошюре «Просуществует ли Советский Союз до 1984-го года?») что в нашей стране нет таких творческих сил, которые при неизбежном распаде режима спасут страну от анархии. Он почти не ошибся в сроках, но ошибся в отношении творческих сил. Впрочем, и сейчас многие опасаются возможной анархии.
Исторический пессимизм Амальрика меня не убеждал, а цифры показались убедительными. Начавшаяся через какой-то срок эмиграция опровергла эти цифры: менее чем за десять лет уехало более 250 тысяч людей. Ясно, что уезжали люди, недовольные нашим устройством. Ясно, что уезжали смелые люди. Большинство осторожничало. Стало быть, недовольные исчисляются не тысячами а миллионами.
Значит, уже сложилась критическая ситуация. Ведь нигде и никогда недовольные не составляли абсолютного большинства населения — ни во Франции весной 1789-го года, ни в России весной 1917-го. Направленность исторических событий 89-го и 17-го годов была определена всего-навсего компактным меньшинством.
Но когда такое уверенное в себе меньшинство захватывает власть, оно в условиях информационной монополии довольно быстро идеологически обрабатывает инертное большинство.