Вскоре в Москве не осталось почти никого из друзей — только мы с Ирой и Лена. Меня почему-то упорно не вызывали в военкомат. Я был убежден, что это невнимание ко мне связано с моим арестом, что в военкомате не знают, как со мной поступить. Я даже сам отправился в военкомат, но мне сказали, что пока во мне нет нужды, а когда будет, — они меня сами вызовут. Я спросил их, должен ли я ехать на работу, куда меня направили по распределению, мне ответили: «Поезжайте.» Я остался при убеждении, что я для них — нежелательная персона.
Между тем в Москве начались бомбежки. Мы с Ирой не прятались ни в какие бомбоубежища, да их поблизости на Большой Алексеевской и не было. Зато мне пришлось по ночам дежурить на крыше двухэтажного деревянного флигеля в нашем дворе, где я должен был ловить зажигательные бомбы. Для этого нового ремесла меня вооружили чем-то вроде каминных щипцов, которыми я должен был хватать «зажигалку» и относить в бочку с водой, стоявшую на чердаке. Налеты на Москву не были очень значительными, как я понял позднее, когда побывал в Берлине и Дрездене и увидел «работу» союзной авиации; вероятно, Лондон и Ковентри немцы тоже бомбили гораздо сильнее, чем Москву. Целью этих налетов был скорее психологический эффект, чем экономический и материальный. Только опытный взгляд старожила мог заметить отдельные разрушения, причиненные фугасными бомбами в знакомых с детства местах (например, на Моховой напротив станции метро бомба пополам разрезала четырехэтажный дом, и до сих пор на месте одного дома стоят два узких здания, а между ними в просвете видна кремлевская стена).
Дежурства на крыше мне стали надоедать, тем более, что мне была очевидна их бессмысленность: если бы даже бомба оказалась рядом со мной (а упади она подальше от меня, я бы и не успел до нее добраться), то, вероятнее всего, я бы не сумел с нею справиться. Мы с Ирой стали время от времени уезжать в Салтыковку на дачу к ее родителям, чтобы отдохнуть от этой крыши. Однажды ночью я наблюдал из тещиного сада бомбежку и воздушное сражение над Москвой. Сражение, впрочем, было безрезультатным: только один раз прожектор настиг немецкий самолет, и тут же лучи других прожекторов присоединились к первому, зенитный огонь усилился, что-то с легким свистом пролетало по саду (видимо, осколки снарядов), а небольшой серебристый самолет нервно метался по небу, стараясь вырваться из перекрещивающихся на нем синеватых лучей; наконец он вырвался, и лучи прожекторов опять заметались по черному небу, но так и не нашли упущенную добычу. Подобные небесные ночные феерии мне пришлось за войну наблюдать сотни раз, но я так ни разу и не увидел, чтобы на моих глазах огнем зенитной артиллерии был сбит немецкий самолет. Десятки раз приходилось видеть мне и воздушные бои, но опять таки ни разу не видел я сбитого «немца».
Где-то в начале августа мы с Ирой решили уехать из Москвы к месту моей работы. Делать в Москве нам было нечего: Ирина аспирантура закрылась, я кончил Институт, и жить нам было не на что, если только не переходить снова на иждивение родителей, а это для меня было делом совершенно исключенным. Правда, до дня, когда я обязан был явиться на работу — если только это обязательство теперь имело какой-нибудь смысл, — оставалось еще около трех недель и в других условиях я бы не так торопился, но в Москве меня пугали бомбежки, а в Салтыковке — теща, и мы ускорили наш отъезд.
Из Москвы мы выехали свободно и легко, тем более, что никаких вещей, кроме двух чемоданов с одежкой, у нас не было, да в багаж мы сдали огромный ящик, в котором лежала примерно сотня книг.
Тяжелее всего мне было прощаться с папой. На этот раз мы оба знали, что мы расстаемся навсегда. Он уже был болен, хотя и держался на ногах и даже ходил на работу. По-видимому, это было всего-навсего воспаление предстательной железы, которое в другое время или у человека более высокого положения, вероятно, легко можно было излечить, но тогда его даже не положили в больницу, и месяца через два, когда я уже был в армии, папа умер в нашем подвале в Зачатьевском переулке на том самом сундуке около голландской печки, на котором он спал все двадцать лет нашей московской жизни.
Мы отправлялись на вокзал из квартиры Ириных родителей в Старомонетном переулке. Когда я вышел с чемоданом из подъезда, какая-то прохожая старушка остановила меня, обняла, трижды поцеловала и благословила. Мне стало как-то совестно: ведь я ехал не на фронт, а в отдаленную Тамбовскую губернию, спасаясь от московских бомбежек. Это было 12-го августа 1941 года.