Школа на Софийской набережной

Бывают чудеса (или случайности), бывают полосы неправдоподобного везенья, «звездные часы» и т. п. Таким был поворот в моей жизни, начавшийся осенью 1932 года. Я вдруг нашел школу, которая дала мне все то, чего не дала 22‑я школа, что она у меня отняла, и постепенно стал как бы оттаивать…

Устроилось все несколько даже странно: я как будто сам записал себя в эту школу, записал в нее Юрку Колосова, мы стали туда ходить, а когда через три года получали аттестаты, то обнаружилось, что приказа о нашем зачислении в школу никогда и не было в природе.

Дело было так. В одном из «ремизовских» домов жила некая Феля Файнберг, моя сверстница и приятельница Володи и его друзей. Эта Феля однажды передала мне через Володю, что на Софийской набережной есть школа, в которую объявлен дополнительный прием в 8‑й класс (шел уже октябрь и занятия давно начались). Это была школа № 19. Она занимала здание бывшего филиала Института благородных девиц имени императрицы Марии (когда‑то в нем училась Володина матушка Елизавета Борисовна, и в 1905 году они даже бастовали, требуя, чтобы им к завтраку подавали кофе не с молоком, а со сливками).

Я помчался на Софийскую набережную и подал заявление вместе со своей сомнительной справкой, которая скорее компрометировала меня, чем подтверждала мои права на дальнейшее обучение. И справка сделала свое дело — через несколько дней я узнал, что мне в приеме отказано, и забрал свои печальные «документы».

Но еще через несколько дней произошло чудо: Феля сообщила мне, что фамилия моя помещена в список учеников 8‑го класса «Б» (это и был тот самый дополнительный класс, в который производился прием). Я опять побежал в школу, убедил секретаршу взять мою справку, потом побежал к Колосовым, притащил в школу Юрку и всучил секретарше его документы, а уже затем отправился в свою контору и объявил, что поступил в школу, а потому от них ухожу. Никто этому не удивился, никто не возражал. К моему удивлению, мне выдали даже какие‑то деньги за то время, что я у них числился, и я побежал снова к Колосовым. Надо было еще уговорить Юркиных родителей, чтобы они согласились отпустить его в школу. Это потребовало больше времени и слов, чем расчеты с моей конторой, но кончилось все‑таки в нашу пользу. На следующий день мы пошли на уроки.

Я поднимался по широкой лестнице своей новой школы на бельэтаж с чувством тревожным. Конечно, я радовался, но вместе с тем привык бояться школы, ожидал встретить в ней врагов и готов был к непредвиденным неприятностям. На площадке стояли мальчишки, мои новые однокашники. Мы прошли мимо. Нас не тронули. Позднее я узнал, что эти ребята даже хотели нас как‑то припугнуть, но сами испугались моего свирепого вида. Желание побить меня у них, однако, прошло не сразу, и спустя полвека наш учитель литературы рассказывал мне, как он отговаривал моих будущих друзей от кулачной расправы со мной за мою «дикость».

Прозвенел звонок, и мы с Юркой пошли на урок физики, которую я начал изучать впервые с этого дня, с трех законов механики.

Физику в 8‑м классе преподавал Сергей Никитич Симонов, бывший одновременно бессменным завучем нашей школы. Вспоминая Сергея Никитича, прежде всего я вижу его глубокие глаза, немного прищуренные и ласково улыбающиеся. Он очень любил детей, своих (он жил в казенной квартире при школе, и его многочисленные мальчишки росли у нас на глазах) и чужих, и умел справляться с ними так, что его всегда все любили.

Хваленая «советская педагогика» является таким же блефом, как и все остальные наши «достижения». Сперва мы развращали детей излишним и вредным «самоуправлением», потом стали портить излишней опекой, и почти все время развращаем их возможностью пребывать в школе, не учась, получать удовлетворительные баллы, не зная уроков, и благополучно переходить из класса в класс, оставаясь совершенными невеждами. Пожалуй, только в короткий промежуток, когда мне довелось учиться в старших классах, в первые годы первой советской десятилетки, к ученикам предъявлялись нормальные требования, их исключали из школы за неуспеваемость, им давали на уроках полноценные знания. Что же до дисциплины, то во все времена были ученики наглые и смирные, буйные и покорные, вежливые и грубые. И точно так же учителя — были добрые и злые, равнодушные и любящие свое дело, беспомощные и властные и т. п.

Я знал учителей, которые били учеников не только кулаками, но и сапогами; учительницу, которая первоклашек не выпускала с урока в уборную, «воспитывая их характер»; учеников, которые доводили учительниц до слез, заставляли их покидать школу.

Так вот, Сергей Никитич ни разу никого не избил и не ударил на моей памяти (хотя его бас иногда и гремел по школе), и ученики его слушались. Улыбалось ли его лицо или было суровым, но карие глаза всегда оставались добрыми.

Сергей Никитич умер вскоре после войны от нелепой случайности: работая в школьной мастерской, он легко поранил руку, и от этой ранки образовалась незаживающая язвочка, из‑за которой сперва пришлось отнять руку, а вскоре наступила и тяжелая смерть. В последний раз я встретился с ним в школьном садике. Он был уже без руки, но все так же ласково улыбался, разговаривая со мной.

После физики в тот первый для нас с Юркой день был сдвоенный урок литературы, на котором нужно было писать сочинение по материалу, пройденному за первую четверть. «Материалом» была европейская литература — Шекспир, Мольер, Шиллер, Гёте, Байрон. Учитель, Давид Яковлевич Райхин, велел нам вместо сочинения составить список книг, которые мы читали. Я огорчился, что мне не дали возможности блеснуть своими знаниями, но потом оказалось (об этом я узнал много лет спустя), что мой список тоже произвел на Давида Яковлевича большое впечатление. Я брал реванш за свое посрамление в 22‑й школе.

Никогда в жизни мне не приходилось так много заниматься, как в 8‑м классе. Я вовсе не ставил себе великой цели стать «первым учеником». Да в нашем классе этого положения вряд ли можно было достичь на деле. Ведь на всю Москву было 10–20 восьмых классов (большинство школ оставалось семилетними), так что естественный отбор (вступительных экзаменов или конкурса аттестатов не было) привел в наш класс очень сильных учеников. Вероятно, я вскоре стал первым по литературе (хотя и это было непросто), но по математике, физике, химии, немецкому в классе всегда было пять‑восемь учеников, которым эти предметы давались лучше, чем мне. Моей первой и главной целью было удержаться в этой школе, окончить ее. Ведь на самом‑то деле положение мое было катастрофическое: нужно было учить простые дроби, зубрить неправильные немецкие глаголы, учиться решать задачки по физике. Мы занимались с Юркой вдвоем, обычно у меня. Я помогал ему по литературе, обществоведению, химии, он мне — по математике и физике, а папа нас обоих учил парадигмам немецких имен и глаголов. Учился я так остервенело, что иногда ночью просыпался с решением задачи, которую днем не мог решить. О прогулах уже и речи не могло быть. За три года я ни разу не опоздал на урок и только однажды, в 9‑м классе, прогулял три дня подряд, читая «Агасфера» (с тех пор у меня никогда уже не хватало терпения перечесть эту книгу, так захватившую меня при первом чтении).

Особенно тяжело было нам с Юркой поначалу: надо было наверстывать материал пропущенной первой четверти и вместе с тем готовить ежедневные домашние задания. Мы занимались без выходных, часто сидели по ночам и к январю догнали класс по всем предметам. Но тут обнаружился провал по черчению.

Чертежник Сергей Сергеевич, которого с легкой руки Симонова звали Чертилой, объявил нам, что не пустит в школу, если мы не сдадим ему все чертежи за полгода (а мы ему не сдали ни одного чертежа, и я отроду не держал в руках рейсфедера с тушью). Нам дан был недельный срок. Мы взяли у Юрки Лощилина, лучшего чертежника нашего класса, все чертежи и сели за работу. Для простоты мы поделили все пополам, и каждый делал свою долю в двух экземплярах (Юрка чертил быстрее и лучше меня, он сделал бо́льшую часть). Чертила удивился нашей прыти и даже не заставил переделывать те форматки, которые нам не удались.

Мы наконец вошли в общую колею, и теперь можно было бы и немного полениться, но я как вошел в рабочую фазу, так уже из нее и не вышел до конца школы.

Еще в начале второй четверти один из моих однокашников Дода Эфес, живший в Ваганьковском переулке рядом с Румянцевским музеем, надоумил меня записаться в Ленинку. Одноразовое посещение стоило гривенник, а за постоянный билет платили рубль в год. Вскоре я привык проводить все свое свободное время в общем или в литературном зале этой библиотеки. Общим был большой трехсветный зал Румянцевского музея; на одних хорах помещался литературный зал, на других — научный. Здесь в школьные и институтские годы я, вероятно, прочел большую часть того, что мне довелось прочитать в своей жизни.

Постепенно в Ленинку записались все ученики нашего класса, так что она стала как бы нашим клубом, местом встреч и свиданий.

Это так прочно вошло в наши привычки, что и через десять лет после школы, когда кончилась война, один из самых молчаливых и замкнутых учеников нашего класса, Лодит, пришел как бы по инстинкту в этот старый общий зал в надежде встретить кого‑нибудь из одноклассников, узнать о судьбе других. И он не ошибся — с тем же намерением пришел туда и я, хотя делать мне там было нечего.