Глава 17

Я никогда не страдал охотой к перемене мест. Может, потому, что перемена мест для человека в нашей стране чаще всего связана не с приятными круизами, а с бедствиями и насилиями — голодом, войной, арестами, ссылками и депортациями?.. Во всяком случае у моих родителей и у меня самого это было так: от голода родители уехали со мной в Саратов в 1919-м году, от войны мама уехала в тот же Саратов в 1941-м; четыре года война вела меня по военным дорогам… И всё теплушки, грязь, нужда. Да и мирное время не располагает к переездам: уедешь куда-нибудь — потеряешь московскую прописку; поедешь прогуляться — негде остановиться, неизвестно, где и что можно будет поесть…

Всякие перемены меня настораживают, чаще — пугают. Социальные условия и психологическая предрасположенность сделали меня домоседом. Исключением всегда был Петербург. Болезнь Вовы заставила нас поехать на юг. Мы попали в Крым. И десять лет я ездил в Крым, в Коктебель, не помышляя о том, чтобы как-то разнообразить свой летний отпуск.

Но вот ранней весной 1967-го года Чернявский предложил мне поехать с ним в командировку на Кавказ, в тифлисский Институт кибернетики. Я принял это предложение как служебное распоряжение, радости от этой поездки я не предвидел я предпочел бы остаться дома. Но вышло всё совсем не так, как я ожидал: я открыл (новый и чудесный мир, в который хотелось снова и снова возвращаться все дальнейшие годы.

Днем 6-го марта мы выехали из Москвы и утром 8-го приехали в Тифлис. Моя первая встреча с Кавказом, которой я ожидал всё-таки с некоторым волнением, навсегда запомнилась мне, как в детстве запоминаются картинка волшебного фонаря или какая-нибудь театральная мизансцена, увиденные первый раз в жизни. Около полуночи поезд остановился в Туапсе, и я вышел на перрон. Отсюда начинался загадочный и неизвестный мне Кавказ, и я досадовал, что знакомство происходит ночью. Но вместо ожидаемой темноты был поражен ослепительной, блистающей картиной, открывшейся мне из дверей вагона: вся окрестность, перроны и пристанционные дома, деревья — не то пальмы, не то ели, вагоны и даже провода были осыпаны мягким, пушистым снегом, который, видимо, только что был нанесен метелью. Метель кончилась, небо вызвездило, ветра не было, всё было тихо и казалось декорацией к какому-нибудь святочному рассказу, вроде гоголевской сказки «Ночь перед Рождеством»…

Поезд тронулся, через темное окно я пытался разглядеть море и горы. Утром я обнаружил, что реки и ручьи текут уже в другом направлении, чем накануне: мы миновали перевал и спускались в долину.

В Тифлисе нас встретили друзья Владимира Соломоновича, люди очень милые и тактичные. Они показали нам окрестности города и угощали шашлыками, учили различать вина и рассказывали о кавказских делах. Мы проводили у них все вечера и возвращались в гостиницу глубокой ночью.

Что касается деловой части нашей командировки, то она оказалась совершенно фиктивной, по крайней мере мне там делать было нечего: тамошние лингвисты занимались машинным переводом, а я тогда занимался омонимией. Мы с Чернявским прочли по докладу, которые тоже, вероятно, были ни к чему грузинским кибернетистам, и на этом со служебными делами было покончено.

Зато неофициальная часть поездки была превосходна, хотя и здесь не обошлось без некоторого курьеза, оставившего у нас неприятный осадок. — Нам хотелось увидеть Джвари и Мцхету, и мы неосмотрительно сказали об этом в Институте кибернетики. Нам дали институтскую машину, провожатого и мы поехали.

Мы поднялись к Джвари, посетили собор, а потом спросили, где здесь можно поесть. Прославленное и порой довольно тягостное восточнее гостеприимство мы совершенно упустили из виду. Тифлисский кибернетист (его звали Гоги, но отчества я не помню) привел нас в небольшую и очень симпатичную шашлычную, расположенную как раз напротив Джвари, так что из окна мы видели развалины древнего храма на вершине горы над Арагвой и Курой. Стол накрыли быстро и необыкновенно аппетитно. Благоухала разнообразная зелень с непривычными для уха колючими названиями: кинза, цицмати, реган… У нас в Москве в «Метрополе» на тарелку с жарким кладут одну зеленую травинку — я думал прежде, что это для красоты, и только в Мцхете я узнал, как приятно есть эту зелень.

Мы ели с аппетитом — лобио, сациви, местный сыр. Потом явились шашлыки, сочные и мягкие, без единой косточки, без жира и сухожилий. Всё это мы запивали сухим вином. Не торопясь, беседуя с Гоги и с подошедшими к столу шашлычниками, которых мы простодушно уверяли, что никогда не ели таких шашлыков. Мы даже попросили удвоить шашлыки, дать еще пару бутылок вина, и выпили за здоровье шашлычников и за процветание их заведения…

Но когда мы собрались расплачиваться, нам категорически заявили, что за всё заплачено, и деньги у нас взять отказались. Нам стало стыдно и досадно, так что мы как-то неловко простились с нашим экскурсоводом, которого мы невольно заставили накормить нас дорогим обедом… Чернявский был вне себя от злости и собирался телеграфом перевести бедному Гоги деньги за нашу трапезу, но тифлисские друзья его отговорили…

… В Тифлисе всё вызывало — живейший интерес — колоритная старая часть города, с узкими улочками, извивающимися по горе, сбегающими в долину Куры и цветущий миндаль; остатки римской дороги и водопады в окрестностях города; могила Грибоедова и древние храмы, вписанные в горы и долины как будто по указанию самого Господа Бога…

Интересны уютные дворики, с фонтанчиками и зелеными вьюнами, плющем и виноградом, увивающим стены и ограды этих двориков. И очень приятны разговоры с людьми, совершенно незнакомыми, которые охотно показывают эти дворики, лавки, соборы…

Я уезжал из Тифлиса с сожалением, переполненный впечатлениями от природы и людей, города и соборов, вина и кухни… И эта поездка на двадцать лет определила для меня место, где я провожу свой отпуск.

За эти годы мне довелось еще трижды побывать в Тифлисе. В каждый приезд я заново открывал город, его базары и ботанический сад… Но более всего снова и снова тянет меня в этот город смотреть картины Пиросмани. Первый раз мне их показывал Чернявский, и я, как это часто со мной бывает, не сразу почувствовал удивительную прелесть его наивных картин. Но постепенно я стал прямо-таки физически ощущать то теплое, доброе чувство, ту любовь, какую вложил этот трактирный художник в свои изображения людей, зверей и природы. Его косуля и медведь в лунную ночь, кутящие князья и усатый дворник — так же нежны и лиричны, как образы витебского еврея Марка Шагала — пьющий солдат, теленок или ослик со скрипочкой, плывущий в облаках. Два художника, такие далекие по разделявшему их расстоянию физическому и культурному, оказались в одном нравственном пространстве, и оба созвучны нашему Пушкину, пробуждавшему чувства добрые своими стихами.

… Однако, за исключением Пиросмани, не Тифлис, а Новый Афон более всего олицетворяет для меня кавказский мир. За эти годы я был там более двадцати раз. В разные годы там были со мной Ира и Ксеня, Саша, Вова и Юра; там завязались многие мои знакомства, там Юра познакомился со своей будущей женой; там бывали у меня в гостях друзья, внуки и сослуживцы. Там живут люди, которые мне дороги и интересны. Там уже существуют могилы людей, с которыми я общался в первые свои приезды…

Об этих людях, которых уже нет, хочу сказать несколько слов. В 1973 году я «открыл» на склоне Афонской горы неподалеку от монастыря небольшую чебуречную, в которой можно было получить неплохой шашлык, сухое вино и минеральную воду. Чебуречную обслуживали четыре человека: буфетчики Тука и Володя, повар Аким (мы еще застали старого повара Константина Ивановича, но вскоре он ушел на пенсию) и старушка Ефросинья Демьяновна, уборщица. Эти люди вскоре признали нас своими постоянными клиентами и старались оказывать нам внимание и мелкие услуги. Особенно торгательно заботилась о Юрочке Ефросинья Демьяновна. Она даже иногда варила специально для него «супчик» (а мне приходилось обещать Юре паравозик в Москве за то, что он этот суп съест) и всегда приносила для нас какие-нибудь травки и овощи со своего огорода.

От нее узнал я некоторые подробности о дяде Пете, многие годы составлявшем своеобразную живую достопримечательность Нового Афона. Этот дядя Петя, когда мы впервые его встретили в 1969 году, был еще бойким стариком, настойчиво предлагавшим всем посетителям Псырцхского ущелья свои услуги экскурсовода. И надо сказать, что его «лекции» об Афоне были куда более яркими, чем заученные тексты профессионалов. Был дядя Петя крив и вид имел неопрятный, жил летом под открытым небом, а зимой приходил спать в котельню. Словом, это был бродяга, не пожелавший жить под крышей, даже когда местные власти хотели дать ему комнату. Впрчем, бродягой его сделала советская власть. Он был простым русским мкжиком, когда организованный Сталиным в 1932–1933 годах голод выгнал его из родной деревни. Спасаясь от смерти, он добрался до Нового Афона и здесь остановился, решив больше нигде и никогда не работать и даже не прописываться, а жить как птица небесная — мирским подаянием. Он исходил окрестные селения, обследовал горы и долины, открыл многие пещеры задолго до того, как их официально открыли власти, и водил желающих по всем живописным и достопримечательным афонским местам. Однажды несколько местных ребятишек исчезли, как в воду канули, и дядя Петя через 3–4 дня нашел их в одной из пещер, откуда дети не могли выбраться. С тех пор тродители этих детей время от времени помогали дяде Пете. Все это рассказала мне Ефросинья Демьяновна, сын которой был в числе спасенных детей.

Весной 1976 года Ефросинья Демьяновна заболела и летом скончалась в сухумской больнице от рака.

А спустя 12 лет — по жалобе каких-то отдыхающих — милиция забрала совсем одряхлевшего дядю Петю и, чтобы он не портил пейзажа, насильно сдала его в богадельню в Кутаиси.

Молодой повар Акимчик, как звала его Ефросинья Демьяновна, года через 3 ушел из поваров в электрики, а потом — в киномеханики. Мы с ним встречались и после его ухода из чебуречной, последний раз — в 1987 году, когда он неожиданно появился перед нами поздно вечером на набережной и рассказал свою невеселую историю.

Он был из крымских татар, и волею того же Сталина оказался лишен и своей родины и своего племени. Его родителям «повезло» — они оказались на Кавказе. Это мы знали и до того. А той ночью на набережной он рассказал нам еще, как на его глазах погибла его мать, наступившая на оборванный провод под напряжением. Аким сам был под напряжением, когда погибла его мать, его свела судорога, и у него не было силы крикнуть матери, предостеречь ее об опастности. Позднее от сердечного приступа умер его отецю, погиб его брат под трактором. Рассказ был жуткий…

Мы еще раз встретились с Акимом в тот год в чебуречной, и он в последний раз приготовил нам шашлыки, выпил с нами пива, а на следующий год его уже не стало…

Если взглянуть на Новый Афон с моря, то за полосой прибоя, подмывающего крутой берег, увидишь стену набережной, перерезанную мостиком, и две симметричные горы, разделенные речкой — таким изображал Новый Афон мой Юрочка на своих детских рисунках. Таков, собственно, и есть Афон с моря в первом приближении.

Потом Юра изменил масштаб изображения и стал внимательнее к подробностям. Тогда длинный Афонский хребет, вытянувшийся вдоль моря, перестал походить на конусообразную Иверскую гору. На склоне Афон-горы появился монастырский собор в ложно-византийском стиле конца прошлого века с высокой колокольней. На вершине Иверской горы появились развалины Анакопийской крепости. А сам городок, изображенный с крыши пансионата, возник как многокрасочная мозаика крыш и садов, перерезанная извивающимися улицами и зажатая между склонами двух гор.

Потом — масштаб еще укрупнился и акварель сменилась маслом — возникли частности, детали, которых нельзя было изобразить в прежнем масштабе, — часовня Симона Канонита Х-го века (превращенная в библиотеку), собор женского монастыря без креста и без куполов, превращенный в клубное помещение; афонская колокольня и кусок монастырских разрушенных ворот изжелта белого камня; живописные уголки парка с прудами и висячими мостиками…

С годами накопилось множество таких картинок, изображающих наш дом, сарай и кухню, эвкалипты на склоне Иверской и кипарисы в городе, афонский склон с падающей сосной и оливковую ceдеющую рощу…

Так возникал афонский альбом — первая живописная сюита моего младшего сына. Эта богатая повторами серия картин отражает нашу жизнь в Афоне за 20 лет, запечатленную в рисунке и цвете.

Новый Афон «открыл» я в 1968-м году, когда мы с Ирой жили в Гаграх. Однажды в дождливую погоду мы ехали на экскурсионном пароходике вдоль побережья в сторону Cухума и остановились в Афоне. Неподалеку от причала, около стандартного монумента, изображающего Клима Ворошилова, экскурсовод начал свое стандартное повествование о Новом Афоне. Он говорил про монастырь, про государя императора, про монахов, но ничего не сказал о фигуре «первого красного офицера». А между тем тут было что сказать: лет за 20 до того напротив этой бронзированной гипсовой фигуры, через дорогу, на скамейке сидели в обнимку еще две фигуры: Ленин и Сталин. На них-то и смотрел с уважением Клим Ворошилов. После хрущевских разоблачений скамейку с двумя фигурами убрали, а на ее месте разбили клумбу. Ворошилов же пока что стоит и созерцает клумбу…

Покинув экскурсовода, мы пошли вглубь городка и вскоре оказались в аллее, затененной с двух сторон большими траурными кипарисами. Позже я узнал, что по этой дороге проходил когда-то государь император Александр III в память об этом вдоль всей трассы от моря до монастыря монахи насадили эти деревья. Кипарисовая аллея вела вверх к монастырю, но мы пошли торной дорогой за какую-то ограду в небольшой сад.

В саду слева мы увидели небольшой фонтан с золотыми рыбками в бассейне, а справа — прекрасный старинный храм, это была часовня Симона Канонита. На храме висела стандартная вывеска, будто он охраняется государством. Сверху полукругом обзор замыкали скалы, поросшие кустарником и деревьями.

Впереди мы увидели водопад. Он более всего и привлек наше внимание. В тот пасмурный, дождливый день мне показалось, что я в жизни не видел ничего более привлекательного, чем этот уголок Абхазии. Мы поднялись по выщербленной каменной лестнице к плотине водопада. Плотина удерживала небольшой пруд с непрозрачной зелено-голубой водой, окруженный скалами и большими плакучими ивами. На верхней площадке лестницы на плите, вмонтированной в гору, славянской вязью было написано, что это место посетили в 1888-м году государь император Александр Александрович, государыня императрица Мария Федоровна, цесаревич Николай Александрович и другие сопровождавшие их лица.

Здесь была когда-то первая в России гидроэлектростанция, сооруженная монахами афонского монастыря. Они же насадили здесь цитрусовые и оливковые рощи, основали лесообрабатывающую промышленность, построили лесопилку, проложили по горе узкоколейку и проезжие дороги, протянули канатную дорогу, по которой спускали с горы к пристани бревна; усовершенствовали виноделие, открыли маслобойню, мельницу, разбили парк, построили гостиницы и т. д.

По поводу всего этого экскурсоводы и надписи в музее сообщают нам о «хищнической эксплуатации природы» этого края монахами. Экскурсоводы говорят также о связях монахов с английской разведкой, которой монахи в 1925-м году не то передавали, не то от которой получали то ли золото, то ли оружие, — за что монастырь и был закрыт. И всю эту чушь я слышу все 20 лет, один экскурсовод уверял меня, что царем, посетившим монастырь в 1888-м году был Александр Павлович Благословенный!

Кстати, когда монастырь за «связи с англичанами» закрыли, а монахов разогнали, власти не тронули, «полезных монахов» (как не вспомнить «полезных евреев» у Гитлера!): отца-инженера, отца электрика, отца-винодела, отца-садовода… И пока эти «полезные монахи» были живы, функционировала электростанция, работала канатная дорога, производилось вино и т. д. По мере того, как монахи умирали, затухали и соответствующие отрасли афонской промышленности: станцию «законсервировали»; канатную дорогу оборвали, узкоколейку разнесли на бытовые нужды по частям, рощи пришли в запустение. Последним (в 1965-м году) умер монах-садовод. Могилы монахов кто-то посещает, приносит на них цветы, и память о них хранится даже среди молодых людей, родившихся уже после закрытия монастыря.

Всё это я узнал много позже. А в тот день мы обогнули пруд и, поднявшись еще на несколько ступенек, оказались на железнодорожной станции Псырцха, зажатой между двумя горами. Двое часовых, справа и слева охраняющих однопутную дорогу, теряющуюся в тоннелях, пустынный перрон, недвижимое голубое зеркало пруда внизу. И даже легкий павильон, где размещались кассы, не нарушал спокойной красоты этой площадки, казавшейся затерянной среди высоченных гор, покрытых многоцветными осенними красками. Прежде эта станция называлась Агараки. Лет за восемь до меня здесь побывали Кузьма с Геддой, и памятью об их поездке был небольшой рассказ Кузьмы «Ага, раки!» — Кузьма любил играть словами. Агараки было грузинским названием небольшой речки, вытекающей из-под афонской горы, а по-абхазски речка эта называется Псырцха. Абхазы (или абхазцы) считают грузин угнетателями; грузины смотрят на абхазов свысока, считают их полудикарями и лодырями. Национальная вражда с трудом сдерживается полицией (полицейским террором). Время от времени она прорывается. Абхазы требуют отделить их от Грузии и готовы даже перейти в ведение РСФСР. Имперское правительство боится раздражать грузин, а потому просьбу абхазов оставляет без внимания, а взамен согласно чуть-чуть усилить абхазский элемент в этой богатейшей черноморской колонии. Вот почему Агараки уступили место Псырцхе.

В октябре 1969-го года мы с Ксеней приехали в Новый Афон и удачно выбрали, кажется, лучшее место для временного житья — неподалеку от моря на берегу Псырцхи между городским базаром и парком. Хозяйка, одинокая старая армянка, не в меру разговорчивая, скуповатая и недоверчивая, нас не угнетала и не обижала (если не считать сомнительного комплимента по моему адресу, который она высказала Ксене, что для еврея я не плохо говорю по-русски).

Жизнь в Новом Афоне в 1969-м году напоминала идиллию: всего — и впечатлений и развлечений, еды и вина — было так много, всё было так дешево и доступно, что можно было представить, будто мы попали в другое государство. Мы по пять раз в день забегали на базар, даже не трудясь доходить до ворот, а прямо через дыру в заборе, и покупали за гроши то жареные каштаны, то вареную кукурузу, то фрукты, пили сухие вина, ели шашлыки и хачапури, сърми и лобио; бродили по ущельям и катались на пароходиках…

Закончилась эта идиллия « трагикомически». Приближалось время отъезда. Тогда не было билетной проблемы, просто в одно пасмурное утро мы после завтрака пошли на станцию Псырцха и взяли нужные нам билеты. Время шло к полудню, чуть моросила какая-то водяная пыль, мы стояли у подножия Афонской горы и неожиданно для себя решили на нее подняться. Поднялись мы без приключений и труда, хотя я был в тройке, при галстуке, в крахмальной сорочке… По дороге нас поразила красота каких-то сосен с длиннющими иглами и огромными шишками (несколько таких шишек, подобранных в тот день и посейчас лежат у меня в комнате).

Мы уже пошли было обратно, когда нам встретилась какая-то пара и женщина, несколько странная на вид, спросила, знаем ли мы, где находится паровозик. Об этом паровозике мы слышали давно: его подарил монахам Александр III, и паровозик верой и правдой служил монахам, а потом — советской власти, пока не умер монах-инженер. Тогда паровозик ободрали, как липку, и он остался стоять на веришне горы памятником былых времен. Вид у него совершенно игрушечный, и невозможно теперь представить, что эта крохотная машина казалась людям XIX-го века, скажем Анне Карениной, какимто чудовищем. Мы паровозика тогда еще не видали, да мы его, по правде говоря, и не искали. Кругом и без него было так красиво и интересно, что нам не было дела до этой достопримечательности, которую как бы обязаны отмечать все туристы…

Узнав, что мы не видали паровозика, странная женщина направила нас на дорогу к паровозику и как-то зловеще закричала вслед: «Ну, так вы его еще увидите!» И мне, и Ксене встреча эта показалась странной и чем-то неприятной. Но мы покорно пошли, хотя изморось уже начинала переходить в дождь.

Мы шли по ровней и широкой дороге, затененной огромными каштанами. Справа был крутой обрыв, слева — скалы, порой немного отступавшие и дававшие место плантациям табака и кукурузы. Местами дорога расширялась и справа, образовывались небольшие полянки, на них кое-где лепились убогие домики. Но людей не было видно вовсе. Спустя несколько лет мы познакомились с некоторыми жителями этих домиков, которых власти последовательно выживали с их насиженных мест, чтобы никто не выбивался из общего стада…

И вдруг мы вышли на ораву подростков, лет от 12 до 17, которые шумели и жестикулировали вокруг одного верзилы, державшего охотничье ружье. Двое или трое попросили у меня закурить. Я дал им несколько сигарет, и они меня матерно обругали. Я сказал им что-то в назидание, и мы пошли дальше. Но через некоторое время мы обнаружили, что вся орава движется за нами с угрозами и бранью.

Положение наше было буквально безвыходное: слева была скала, справа — обрыв, впереди — изгородь для скота, а сзади шпана с ружьем, которая и на московских улицах, и без ружья порой весьма опасна, а на Кавказе опаснее вдвое, если учесть безлюдность и местные представления о доблести… Мы перели через изгородь и, не глядя на роковой паровозик, пересекли поляну. Дальше был склон горы, поросший деревьями и кустами. Склон показался нам не очень крутым, и мы скрылись от наших преследователей, которые остались шуметь наверху. Мы спускались очень бодро, пока не поняли, что дальше ходу нет. Позже мы узнали, что совсем рядом была хотя и крутая, но безопасная тропа, по которой легко было спуститься в горное село и вернуться домой.

Нас вывел из нерешительности дождь, который перешел в ливень. Обычна по крутому склону труднее спускаться, чем подниматься, но страх позволил нам спуститься с такой крутизны, что оказалось невозможным подниматься в вертикальном положении. Мы поползли, цепляясь за корни и ветки, причем потоки воды заливали у Ксени очки, и она ничего не видела, а только держалась то за мою руку, то за ногу.

Наконец мы поднялись к паровозику, там оказалась какая-то экскурсия, тоже застигнутая дождем, и мы с ней благополучно прошли мимо наших преследователей, которые сидели поодаль под каким-то навесом. Вниз мы спустились в совершенной темноте, промокшие так, что вымокли даже мои документы в кармане пиджака, шлепая по лужам, которые заливали нас по щиколотки.

Мы думали только о том, как бы согреться. Но магазины были закрыты, в буфете ресторана не было водки, так что пришлось взять большую бутылку портвейна («огнетушитель»). Дома всё прошедшее показалось даже забавным: мы поглощали банку за банкой сърми, запивали консервы портвейном и смаковали подробности пережитого дня…

Погода, однако, не унималась. Дождь лил еще сутки, так что нельзя было высушить мой костюм, и мы из дому не выходили.

А когда на третий день мы вышли, то у калитки почтальон вручил нам телеграмму: нам сообщали, что Ксенины родители попали в аварию и с переломанными ногами лежат в больнице. Нужно было немедленно вылетать.

Мы сдали железнодорожные билеты, помчались в Сухум и вечером уже были в Москве, пережив два часа отвратительного ощушения тошноты (это переживала Ксеня) и страха (это переживал я).

В следующий раз мы приехали в Новый Афон в 1971-м году, уже с Юрочкой. А потом к нам приехал Вова, за ним — Женя с Аллой, и быт кавказского курорта смешался с чертами московской жизни. Мы объездили всё побережье между Гаграми и Сухумом, побывали на Рице, лазили по ущельям, лежали на пляжах. А вечерами слушали западное радио, следили, как Боби Фишер громит Петросяна, играли в карты, пили вино и вели всё те же нескончаемые разговоры о Боге и о советской власти…

В 1972-м году мы поселились на склоне Иверской горы, но тоже близко от моря. У нас были другие спутники — сперва Гриша Натапов с сыном, потом одна моя сотрудница с мужем…

Наконец в 1973-м году мы нашли наших постоянных хозяев, у которых мы с тех пор и останавливаемся ежегодно. Это было всё в том же Псырцхском переулке, рядом с рынком, за два-три дома от того, в котором мы жили в 1969-м году.

Дом стоит у самой реки, так что во время продолжительных дождей река иногда заливает нашу террасу. Верхний этаж занимают хозяева, а квартиранты — внизу, для курортного места эта ситуация необычна — обычно хозяева в летний сезон ютятся в лачугах и сараях, а все сносные помещения сдают. Эти же хозяева не хотят жертвовать своими удобствами рада лишних денег. Да и в других отношениях они оказались людьми нескаредными, даже щедрыми. Жильцам они предоставляли бесплатно пользоваться посудой, газовой плитой, холодильником, электричеством и даже фруктами в их саду. Правда, такая неслыханная щедрость отчасти объяснялась привилегированным положением хозяина дома Левона Герасимовича: в недавнем прошлом он был начальником новоафонского КаГеБе, а ко времени, когда мы с ним познакомились — заведовал турбазой, откуда и вела свое происхождение столовая и чайная посуда в его хозяйстве. Но всё-таки жадности, мелочности в нем не было. Он был щедрый человек, гостеприимный, любивший вкусную еду и вино и широко угощавший и тем и другим знакомых и малознакомых людей, вроде нас с Ксеней. Был он, грубо говоря, бездельник, и, сколько я его помню, он, если не слушал американского радио и не смотрел телевизора, то сидел за столиком в саду и играл в нарды (за этой игрой он и скончался от инфаркта в 1977 г.) Если кто-нибудь спрашивал его о чем-то по дому или по хозяйству, он наставительно говорил: «Ты что, не видишь — я делом занят. Поди к Нуце.»

Нуца, его жена, Нина Владимировна, — высокая, стройная и строгая на вид грузинка, из аристократической семьи и с самыми благородными манерами, ведала делами низшего порядка, до которых не снисходил ее муж. Одета она всегда во всё черное, говорит тихо и славно извиняясь за то, что она своими словами может кого-то оторвать от дела, отвлечь от важных мыслей, помешать отдыху и т. п. У нее врожденное чувство такта, ей как будто неловко попадаться на глаза своим отдыхающим жильцам. И, наконец, у нее совсем нет вкуса к хозяйственным делам — разведению домашней живности, сбору урожая, так что даже куры, когда-то водившиеся у них, неслись неизменно на соседних участках …

Вот у этих-то хозяев мы и стали с 73-го года проводить свой летний отпуск. Хозяева были настолько ненавязчивы, что наутро после приезда мы приняли за владельца дома какого-то стареющего мужчину в живописней шляпе, напоминающей сомбреро, и в рубашке с отложным воротничком. Удивительным нам показалось то, что этот грузин непринужденно и бегло говорил что-то по-английски беловолосому мальчишке юркиного возраста. Оказалась, что это — жилец с соседнего участка Томас Боттинг, приехавший из Москвы с женой и сыном.

В ту осень у нас подобралась удивительно приятная компания. Не знаю, располагает ли афонское безделье и раскованность к сближению незнакомых людей, или таков от природы мой характер, который вполне проявился лишь тогда, когда я преодолел страх перед доносами, но только в Новом Афоне у меня постоянно завязываются всё новые и новые знакомства — среди афонцев и сухумцев, петербуржцев и москвичей. Кампания 1973-го года мне особенно памятна и потому, что это был первый случай такого близкого знакомства в Новом Афоне, и потому, что она была наиболее интересна.

Кроме семейства Боттингов, там было еще семейство А-ских: мать и две дочери. Поводом для знакомства была моя самонадеянная фраза, что лучше меня здесь, в уж верно, никто не разбирается в медицине. Я сказал это потому, что Ксеня рекомендовала мне с кем-нибудь из жильцов посоветоваться, как лечить мою ногу. Эту фразу услышала Дина Борисовна и предложила свою помощь: она оказалась врачом. Знакомство завязалось, и оно продолжается вот уже 15 лет. Дочери Дины Борисовны (так звали нашу соседку) еще учились: Таня в 10-м классе, Юля — в Академии художеств. Таня считалась простушкой, а на Юлю Дина Борисовна очень надеялась. Впрочем, обе были очень милы и матушки своей слушались беспрекословно, как приготовишки. Когда старшая девочка попросила как-то у матери разрешения поговорить с каким-то молодым человеком, та разрешила ей говорить в переулке возле нашей калитки. Мы ушли в горы на весь день и я выразил сомнение в том, что Юля так строго будет придерживаться указанных ей границ. Дина Борисовна решительно отвергла сомнения. И действительно — вечером мы нашли Юлю и ее молодого человека у той же катушки с кабелем подле нашего забора, где они расположились с утра.

Англичанин, которого мы было приняли за хозяина, был самым ярким лицом в нашей компании. Это был английский коммунист, воевавший в 30-ые годы в Испании, потом оказавшийся интернированным во Франции и далее попавший в Советский Союз вместе с женой, вывезенной из Испании… Здесь он остался навсегда, женился вторично на русской, из английской компартии выбыл, в нашу не вступил; убеждения сохранил прежние, но протрезвел, так что, например, на мой вопрос, сменил ли он подданство, он ответил, что имел глупость так поступить…

Томас не афишировал своих взглядов и на них не настаивал, поняв, что я их не разделяю. Он охотно пил со мной за здоровье Ее Величества королевы английской Елизаветы II, а я — по его предложению — за здоровье покойного генерала Оливера Кромвеля. Он не раз повторял мне слова Вольтера, что готов умереть за то, чтобы я мог беспрепятственно излагать свои взгляды публично, хотя он их и ненавидит… Этого было достаточно. Я убедился, что представление англичанина о свободе мало изменились со времен Герцена.

В Томасе была очаровательная раскованность — в словах, поступках, в каждом жесте; раскованность естественная и в то же время прямо-таки артистическая, выражавшая не только совершенную внутренний свободу, но и уважение к собеседникам, доверие, такт и какое-то удивительное чувство меры…

Образование у него было, по-видимому, грошовое, в хорошем обществе, в английском, смысле, он, конечно, отроду не бывал, одевался он небрежно, пил скверный портвейн, как оборванец (и, кажется, от привычки к вину он и погиб через несколько лет), а между тем он был истинный джентльмен. Ни разу не сказал он ни одной грубости или глупости, мог поддержать любой разговор, причем неизменно был ироничен по отношению к самому себе…

А вместе с тем, когда однажды в шашлычной кто-то прошелся насчет «жидов» (едва ли не в мой адрес), Томас готов был драться, и его противник предпочел скрыться. Когда какой-то подвыпивший приятель нашего хозяина попытался распоряжаться у нас за столом в саду, Томас спокойно и твердо осадил нахала, не сказав при этом ни одного грубого слова… Словом это был человек…

Мы встречались потом с Томасом в Москве, у нас и у него, и там он нисколько не проигрывал, оставался всё тем же — шутил и много пил, танцевал и читал нам свои переводы Пушкина на английский язык («Подруга дней моих суровых…»). В 1974-м мы опять оказались с ним вместе в Новом Афоне. Последний раз я встретил его в одном из переходов метро, мы с чувством обменялись рукопожатиями, обещали друг другу встретиться, но вскоре я узнал о его смерти. До сих пор мы иногда встречаем в Новом Афоне его жену и сына, с которыми мы познакомились в 1973-м году. Томас звал сына Майклом, мать зовет его Мишей. Майкл, унаследовавший от отца стройную фигуру и артистизм движений, окончил балетную школу при Большем театре и уже работает в театре Станиславского.

…Пятнадцать лет отделяют меня от той веселой афонской осени, когда я переводил Марселя Пруста, когда девочки Дины Борисовны шли по вечерам танцевать под надзором своей матушки, а Томас для танцев с ними надевал свое немыслимое сомбреро…

Нет Томаса. Состарилась Дина Борисовна, потерявшая за это время и мать, умершую на Галерной в Петербурге, и отца, уехавшего в Америку. Выросли и уже перешли через свой «полдень» девочки Таня и Юля. И кажется, что всех их бессовестно обманула наша советская жизнь. Обманутый романтикой Испанской революции, Томас умер на чужбине, так и не увидев больше своей Англии, которой он в сущности принадлежал больше, чем Испании, Совдепии и коммунистической доктрине, так как свобода была на самом-то деле существом всех его убеждений… Таня хотела стать врачом, но в те годы еврейку не приняли бы на медицинский факультет, и она пошла в строительный Институт. Ей даже не довелось выйти замуж за того, кого она полюбила… Юлия закончила вечернее отделение Академии Художеств, но потолком для нее является работа экскурсоводом в Эрмитаже… Дина Борисовна хотела было вырваться из нашего социального гетто, уехать на Запад, но многолетняя работа с рентгеновской установкой лишила ее глаза, и она смирилась…

… В те годы Кавказ поражал меня не только своей природной красотой, но и необыкновенным для жителя России материальным благополучием. Всего было много и всё стоило довольно дешево. «Твердые цены 1926-го года», по которым Сталин заставлял сельских жителей продавать свою продукции чуть не до 1953-го года, совершенно разорили русское креетьянство, но для абхазов и грузин, которые сдавали казне чай, табак и цитрусовые, вино, коньяк и виноград, цены 1926-го года были сносными, их продукты и в 26-м году стоили дорого. Да и то, что они выращивали на своих участках, давало приличный доход.

Но с 1974-го года это процветание на наших глазах стало быстро переходить в нужду. Изобилия и разнообразия — как не бывало. Из тридцати марок вина остались одна-две, а чаще вместо прекрасных кавказских вин продавали невыразительную болгарскую гъмзу: кому-то было выгодно за 1000 верст везти сюда эту гъмзу, а местное вино тоже за 1000 верст отправлять в другие края. Красная рыба и сърми исчезли совершенно. Стало портится и вовсе исчезать мясо для шашлыков. Исчезли масло и сахар, их стали выдавать по талонам в очень ограниченном количестве. Стал редкостью даже виноград: им торговали одно время из-под полы, и он стоил теперь не 35 копеек, a два с полтиной. Все остальные «дары природы» стали тоже в московской цене. И в один голос все жители Нового Афона винили в этом бедствии нового первого секретаря грузинской компартии — Шеварнадзе. Не знаю, насколько справедливо приписывать это одному человеку. У меня впечатление, что просто экономические законы нашего устройства, которые до поры до времени почему-то сдерживались на наших южных окраинах, стали действовать там с полной силой, а потому произошло выравнивание этих окраин с центром. Всеобщий кризис распространился на всю империю — от когда-то сытой Прибалтики до когда-то богатого Кавказа…

С годами я стал узнавать другой, некурортный, Кавказ. – его коренных жителей, их мастерство и их искусство. Начало было положено небольшой книжкой Фазиля Искандера «Дерево детства». Это сборник рассказов, с трудом прорвавшийся в печать в 1970г. Я прочел его поздно, в конце 70-ых годов, и был поражен, как просто, правдиво и лирично автор показал трагедию маленькой пастушеско-земледельческой страны, гибнущей под натиском, мощной и необъятной империи с ее выморочной городской цивилизацией. Страна почти три тысячи лет выдерживала натиск разбойников греческих, генуезских, турецких, а вот теперь гибнет, когда сумели подрубить корни ее древней культуры, лишили права на свободный труд…

Примерно тэгда же я познакомился с двумя абхазскими художниками, Гиви Смыром и Русланом Пандариа, официально не признанными и ничего не удостоенными, даже нигде своему искусству не учившимися. Они опираются на древнюю национальную традицию, их воспитала абхазская природа и легенда. Я понял, что стирание прошлого здесь началось давно, еще до революции. Его начали русские покорители Кавказа, тот самый князь Барятянский, который, помнится, в одном из рассказов Л. Толстого, отдавал солдатам на разграбление захваченные аулы. Нам нужен Кавказ без кавказцев»,— якобы сказал он (абхазы убеждены в подлинности этой фразы Барятинского). Но если бы он даже этих слов не сказал — они верно передают смысл того, что наступило после русского завоевания. Недаром большинство абхазского народа теперь оказалось за рубежом. Но древняя культура еще не вовсе угасла. Она своеобразно живет в писаниях Искандера, в картинах и изваяниях моих знакомых художников.

Помимо абхазской традиции, точнее — в своеобразной абхазской манере и сюжетах, в теме дерева и древесной Мадонны, легендарных героев-охотников медлительных пиров в работах Руслана и Гиви — в живописи, керамике, деревянных и каменных изваяниях — выражено то общее, чем живо всякое искусство. Не случайно Гильгамеш, Гомер и Пушкин занимают воображение Гиви, а Руслан, пытающийся возродить абхазскую керамику, считает непревзойденным мастерство древних греков. Я убедился в глубоком духовном единстве, в общности наших представлений о добре и зле, в свободе и правде, когда читал Руслану стихи Губермана, а своих друзей познакомил с фантастическим гротеском Леонида Смыра «Электричка Сухуми — Сочи», описывающим «рай земной», в который превратили коммунисты древнюю Абхазию.