Глава 3

Первая ступень реабилитации — удалили имя Сталина со страниц. С 1956-го года разоблачение Сталина нарастало; после XXII съезда почти ежедневно писали о нем как о государственном преступнике. Обычно это связывали с годовщиной рождения или гибели того или иного партийного деятеля. «Пал жертвой культа личности Сталина» — так кончались статьи-некрологи о Тухачевском, Рудзутаке, Ганецком, Кольцове, Бабеле, Вавилове и многих других. С 15 октября 1964-го года эта фраза надолго исчезла из наших газет. Исчез и жанр газетного некролога по расстрелянным «ученикам Ленина и соратникам Сталина».

Вскоре Суслов объявил, что «борьба с культом личности» у нас «успешно завершена»: «партия внесла в этот вопрос полную ясность», и теперь обращение к этой теме является «спекуляцией», порождает нездоровое отношение к нашей советской действительности» и т. п. Как тему актуальную и главную Суслов предложил писателям и мемуаристам тему Великой Отечественной войны, И там же добавил, что Солженицын как писатель себя исчерпал и ему пора вернуться к преподаванию физики.

Здесь все продумано и всё направлено к восстановлению репутации Сталина, и Солженицын, и война.

Солженицын возник по делу: Александр Исаевич как раз в это время добивался публикации «Ракового корпуса». Произведение это было биографично: автор болел раком (говорят, что врачи приговорили его к смерти, а вылечил какой-то искусный целитель из Средней Азии); поэтому главный персонаж лежащий в онкологическом отделении, воспринимался как автопортрет.

Но есть тут и иная символика, как в «Мертвых душах», в «Записках из Мертвого дома», в «Палате № 6»: под «раковым корпусом» можно разуметь всю нашу страну, только что узнавшую, что она больна смертельной болезнью, от которой редко возвращаются к жизни, и имя этой болезни — сталинизм, разоблачение которого совпадает по времени с пребыванием главного героя в больнице.

Солженицын настаивал на публикации «Ракового корпуса». Формальных причин для отказа не было, — роман вроде иллюстрирует и подтверждает правильность решений двух партийных съездов. Но Суслов решил не печатать. Однако ответственность перенес на совписов. Роман перепечатали во многих экземплярах на машинке: хорошо перепечатали (я видел такой экземпляр у своего покойного тестя)! Те собрались, сделали вид, что «обсудили», и «решили» роман не печатать.

Но хотелось бы аргументировать это решение. Тайной полиции поручили создать «аргумент». И создали: переправили без ведома Солженицына роман на Запад, и там кто-то выпустил пиратское издание «Ракового корпуса». Теперь начальство «аргументировало»: Солженицын печатается на Западе у буржуев, без нашего ведома и разрешения — стало быть, наказать его и у нас не печатать.

Но справиться с Солженицыным трудно даже нам; обуздать, не заключая в тюрьму, — невозможно. Позже Александр Исаевич сам расскажет очень интересно и подробно об этой неравной борьбе в книге «Бодался теленок с дубом».

Автоирония делает Солженицыну честь, но всё же нужно признать, что теленка он совсем не напоминает, а дуб-таки был трухлявый. И, если не материальная, то нравственная победа осталась, пожалуй, за Солженицыным: его книги завоевали весь мир, и авторитету советской власти они нанесли ущерб непоправимый.

Александр Исаевич сделал публичное заявление, что рукопись у него выкрали и он согласия на ее публикацию за границей не давал (да у него такого разрешения я не спрашивали). Полиция решила к своему «аргументу» сочинить «доказательства». Это было поручено известному сотруднику КГБ Виктору Луи, мастеру по такого рода «щекотливым» делам (он же, возможно, и пиратское издание «организовал»). Виктор Луи попытался сфотографироваться с Солженицыным в позе непринужденного собеседника: он старался стать рядом с писателем, а его напарник, спрятавшийся за кустами и деревьями с кинокамерой, хотел эту «беседу» зафиксировать на кинопленку. Инсценировка должна была опровергнуть утверждение Солженицына, что он рукописи не передавал: Виктор Луи смог бы повсюду демонстрировать «кинодокумент», подтверждающий его знакомство с автором «Ракового корпуса», а стало быть, и возможность получения от него «комиссии» по изданию романа на Западе.

Спектакль не состоялся: Солженицын чуть ли не избил участников инсценировки и не то сломал аппарат, не то засветил пленку.

Несколько позже Роя Медведева исключили из партии за то, что он настаивал на публикации (а, возможно, и пустил в самиздат) документальную книгу, разоблачающую Сталина. При исключении кто-то из политбюро ему прямо сказал, что «линия партии в отношении к Сталину сейчас переменилась» …

Суслов официально «закрыл» поток антисталинской печатной литературы, посвященной, арестам, следственным мытарствам, и тюрьме и каторге. Какими-то угрозами удалось даже писателя Шаламова заставить печатно заявить, что его «Колымские рассказы» (которые ходили в самиздате) теперь «не актуальны», а потому публикация их не имеет смысла.

Зато открылся новый тур славословия по поводу наших военных успехов в войне, развязанной Сталиным. Это и был следующий шаг в его реабилитации: «ошибки культа» старались прикрыть успехами «генералиссимуса».

Союз с Гитлером, позор отступления, страшные потери, расправа с защитниками Бреста, судьба военнопленных — обо всем этом писать было нельзя. Писали о подвигах и победах. Книги новых лауреатов бывшей Сталинской, а теперь — Государственной премии (вроде «Горячего снега» Юрия Бондарева) должны были вытеснить книги о войне Твардовского, Эренбурга, Некрасова, Гроссмана. О книге Пастернака — ни слова и ни звука.

Это была борьба за молодое поколение. Борьба не кончена и сейчас. Но молодежи больше нравились и нравятся бесцензурные песни о войне Окуджавы, Галича, Высоцкого, чем книги дипломированных сталинистов. Песни о страданиях и потерях, о «комсомольской богине» и Леньке Королеве, о штрафных батальонах и пирующих недостойных победителях. Эти песни выигрывали послевоенное сражение за войну — не сталинскую, а народную.

Песни свидетельствовали о том, что безмолвие ушло в прошлое и вернуть его никак нельзя. Можно не издавать Кима, можно изгнать Галича, охаивать Высоцкого и ограничивать Окуджаву, но запретить свободную песню Суслову оказалось не под силу.

В мае 1965-го года в речи по поводу дня Победы Брежнев ни с того, ни с сего вдруг сообщил всему миру, что с началом войны был создан Государственный комитет обороны во главе с Иосифом Виссарионовичем Сталиным. — Только и всего! Скажут: «Ну, что тут такого? Где тут Сталинизм?» Но зал при этом сообщении встал и ответил на него теми самыми «бурными аплодисментами, переходящими в овации», которыми мы были приучены встречать живого бога при его жизни. Это и было нужно правительству Брежнева: возродить восторженное преклонение перед развенчанным диктатором. И цель казалась достигнутой: номенклатура приветствовала реабилитацию своего творца и хозяина.

И не одна номенклатура.

Следующим шагом было официальное объявление, что Комиссия, созданная по решению XXII-го съезда, которая должна была выяснить «загадочные» обстоятельства смерти Кирова, стоившей столько миллионов жизней, не нашла ничего нового в этом деле. И комиссию распустили. Хотя к этому времени даже малые дети знали, что «Сталин Кирова убил в коридорчике». Но это преступление так и по сию пору осталось как бы небывшим.

С тех пор имя Сталина всё чаще стало снова появляться в печати, но уже со знаком «плюс». Знакомый, усатый лик снова выполз на экраны кино и телевизоров. И не только на экраны.

В 1967-м году на главной улице Тифлиса мы увидали горельеф: Батумская демонстрация 1902-го года с иконописно знакомой фигурой молодого Сталина. Нам это показалось в диковину: за 10 лет москвичи отвыкли от таких изображений. На следующие год в Гаграх я увидал фотографии Сталина в служебных помещениях шашлычных и разных забегаловок, полускрытые от публики. И чем дальше шло время, тем наглее вылезали портреты обожаемого диктатора наружу, на публику. И уже никто не протестовал.

А еще через какой-то срок портреты Сталина появились на ветровых стеклах московских автомобилей. А оптимисты всё еще утверждали, что нет у нас никакой ресталинизации. Появление портретов они объясняли даже оптимистически: массы-де недовольны нынешними правителями, а Сталина молодые не знают — вот его и хвалят в пику нынешним…

Действительно, от шоферов такси я не раз слышал нечто в этом роде: «При Сталине больше было порядку», — говорят одни; «При Сталине мы черножопых не кормили», — говорят другие…

Но это обожание мертвого диктатора хотя бы как выражение неприязни к его никудышным наследникам тоже что-то значит! Почему все-таки такая щемящая тоска по диктатору, почему хотят сильной власти? Почему жестокость принимают за силу?

А не коренится ли это в какой-то особенности нашего национального характера? Почему Иван у нас не Страшный, не Кровавый, а Грозный? В народной поэзии, в поэме Лермонтова этот царь изображен строгим, но справедливым. В этом видно уважение к сильной власти, достоинство которой измеряется не добрыми делами, не счастьем подданных, а мерой и тяжестью кары, почти не зависящей, в глазах народа от меры и тяжести вины. В пределе: лютая казнь при совершенном отсутствии вины. Тут подсознательное убеждение, что все мы — собственность казны, а казна — это царь (теперь — «вождь»), и он коли хочет — так с кашей нас ест, а хочет — так маслом пахтает.

Не то же ли самое выражается сейчас в протестах против отмены смертной казни, в требованиях жесточе обращаться с преступниками?

И, может быть, в этом отношении наши диктаторы более национальны, чем наши либералисты!

Энтузиазм, конечно, был. Мне довелось встретить несколько таких энтузиастических девиц и дам, которые исступленно повторяли: «а я не верю! Его оклеветали! Он был хороший! Он войну выиграл! А «они» его оклеветали!» — Так говорила одна моя сотрудница Света Овчинникова в 1956-м ходу, девчонка, только что окончившая университет. И в тех же словах спустя тридцать лет выражала свою веру в Сталина другая Света (вероятно, ровесница той первой, но теперь уже ей было за 50), с гордостью сообщившая мне, что отец ее «был Сталиным расстрелян, а вот она, Света, всё равно Сталина любит.

Так что энтузиазм был. Но была и хорошо организованная ресталинизация сверху. Были книги, статьи, картины, фильмы пьесы.

Кто-то сделал своей профессией распространение портретов Сталина — в фас и в профиль, со Светой и на трибуне мавзолея — в поездах кавказского исправления. Из года в год 18 лет повторяется одна и та же сцена: дверь купе открывается и кто-то кладет передо мной, на столик пачку сталинских фотографий. Я всякий раз швыряю эту пачку в догонку тому «коммерсанту», который не то прикидывается, не то и в самом деле лишен дара речи. Так было в 1969-ом году, когда первый раз я ехал в Новый Афон, так было в 1987-ом, когда я ехал в последний раз.

Разумеется, железнодорожное начальство хорошо знает об этих глухонемых агитаторах. И можно думать, что не только знает, но и организует.

На автобусах в том же Новом Афоне я видел приваренные к радиаторам изображения Сталина, отлитые из металла. Это уже сложная технология — не фотокарточки. А статья Андреевой в «Советское России» в марте 1988-го года! Ее протест против «очернения памяти вождей» был тут же подхвачен в тридцати обкомах предложен населению как «установочная статья». Организованность очень высокая. Оперативность революционная. Готовность № 1.

В 1969-м году в «Правде» была напечатана статья «К 90-летию рождения И. В. Сталина». Статья определяла, что должны думать и говорить о Сталине «простые советские люди». Так вот, они должны были знать, что товарищ Сталин был выдающиеся марксист-ленинец, что под его водительством было совершено много славных дел (индустриализация, коллективизация, воина и т. п.), и глухо сообщалось, что имел место — в последние годы — «культ Сталина», своевременно партией преодоленный.

Официально эта версия повторена была в докладе Горбачева по поводу 70-летия Октября, хотя акценты теперь были расставлены иначе.

Статья 1969-го года (как и доклад 1987-го года!) не устроила ни сталинистов, ни антисталинистов. Первые сочли ее обидной, а вторые — похвальной.

Нам велено было как бы забыть о «37-ом годе», который на политическом жаргоне нашего времени стал синонимом преступлений Сталина. Но в то же время последыши не смели сами этот «37-ой год» повторить.

Почему?

Тогда было в ходу такое объяснение: правители-де поняли, что «большой террор» обязательно в конце концов обернется против самих его устроителей, — так было во Франции, так было у нас.

Я тоже тогда так думал. И, может быть, доля правды здесь есть. Но ведь опыт Франции не остановил ни Ленина, ни Сталина. Теперь я думаю иначе. Для «большого террора» нужна большая вера, Вера руководителей, вера той «ленинской гвардии», которую истребил Сталин. Эти верхние 50–100 тысяч передают свою веру массе, внушают ее силой и примером, истовыми речами и действиями. Сталин сменил партийную гвардию партийными бюрократами. Веры больше не было и быть не могло. Бюрократы слишком циничны, чтобы чему-нибудь или кому-нибудь верить. Массы слишком устали. И, видя повальное воровство среди начальства, теряли всякое доверие к нему, и его лозунгам и обещаниям.

То почти религиозное, а лучше — мифологическое сознание, та вера, которая позволила большевикам совершить все их безобразия, складывалась в России на протяжении более ста лет — от Радищева, выпустившего в 1790-м году первую русскую революционную книгу, до князя Кропоткина, умершего на улице, названной большевиками его именем, в 1921-м году.

Сперва утверждалась святость борьбы против русского самодержавия и крепостного права, потом к этому добавилась идея «социальной революции». Крепостное право отменили, самодержавие утратило азиатским характер, но сознание «святости» борьбы против государственности осталось и укрепилось. Государство казалось все тем же чудищем, что и Радищеву, — «обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Возникает идея абсолютной, гармонии, царствия Божьего на земле — так русский дух, устремленный к абсолютам переработал европейскую коммунистическую доктрину. Она облекалась в самые разнообразные формы — от католического социализма Чаадаева до православного у Достоевского; от террористического анархизма Бакунина до непротивленческого анархизма Толстого. И почти все эти пророки и вожди — от «неистового Виссариона» до истового Иосифа Виссарионовича — утверждают, что «всё дозволено» во имя такой прекрасной идеи, во имя такого благого дела.

Так «лучшими умами» русского общества была утрачена добрая воля, задушено исконное и простое человеческое ощущение границы между добром и злом.

«Нравственно то, что полезно коммунизму», — провозгласил основатель Советского государства, государства «нового типа».

Недаром Александр Блок символизировал русскую революцию в виде банды красногвардейцев, идущей на грабежи и убийства, и недаром во главе этой банды поставил он Иисуса Христа в белом венчике из роз.

Что бы ни было «на самом деле», но эта символика верно передавала святость веры русских интеллигентов в «социальную революцию».

Анна Ахматова очень резко и наставительно сказала мне, что порядочные люди из-за этой поэмы перестали Блоку руку подавать. Я сказал что-то непочтительное по адресу «порядочных людей». Это было в начале 60-ых годов. Социалистических иллюзий у меня к этому времени не было совершенно. Но я убежден, что в 1918-м году Блок не мог не написать эту поэму. Он сочинял не по своей поэтической фантазии, а исполнившись Высшей волею, его устами говорили время и история…

Но время шло. Росла сумма зла. И мера наконец исполнилась. Тогда люди будто прозрели: мифологемы оказались пустышками, а отброшенные ценности стали возрождаться. Я постоянно встречаю теперь людей, с отвращением вспоминающих о расстреле царской семьи (и уже наши журналы начинают лепетать что-то в наше оправдание), но никто не скорбит о гибели Троцкого. Многие жалеют о разрушении храма Христа Спасителя, но никто и не вспомнит, что так и не был построен Дворец Советов, задуманный как памятник Ленину и революции на месте этого храма.

Извечен конфликт «отцов и детей». Но прежде «дети» безжалостно покидали «отцов», переходя в лагерь социальной революции, готовы даже были убивать своих родителей, чтобы их деньгами пополнить партийную кассу. Еще А. Т. Твардовский и Булат Окуджава восприняли казнь своих отцов как оправданную необходимость и только много позже поняли истинный смысл происшедшего. Но Паша Литвинов уже разрушал то устройство, созданию и упрочению которого посвятил свою жизнь его дед, третий советский «наркоминдел» М. М. Литвинов. Среди вороха писем, адресованных Паше, которые мне довелось читать, было и такое: «Как же смеешь ты, жидовская морда, позорить память своего славного дедушки!»

Хрущевская «оттепель» оказалась временной, но демифологизация временной не бывает. Мифы умирают навсегда. Суслов и Андропов поняли это значительно раньше, чем я. Поэтому и не было «большого террора». Материальные условия были всё те же. Нравственный климат изменился.