Конечно, не все было беспросветно темно в 22‑й школе. Порой бывало смешно, весело, интересно, но только не на уроках (и если ко времени окончания этой школы у меня уже вполне сформировался интерес к литературе и истории, то школьные уроки не имеют к этому никакого отношения). Самое хорошее, что приобрел я в школе, были друзья, и не только друзья, но само чувство дружбы, желание и даже необходимость иметь друзей. Чувство это было одним из самых значительных для меня на протяжении моей жизни, и формировалось оно в школьные годы. Именно формировалось, так как, кроме доброй воли, в общении с людьми требуется еще много такого, что приобретается только ценою опыта, опыта потерь и утрат.
Моими первыми друзьями в новой школе были Яша Зельман, Юрка Щербаков и Жора Шхиньянц. Яша вскоре ушел из школы. Щербаков, худой долговязый мальчик, живший в нашем переулке, через три‑четыре дома от меня, встречался мне постоянно до самой войны, но за пределами 2‑го класса мы друг к другу интереса не испытывали. А с Жорой мы довольно тесно дружили лет пять и разошлись как‑то незаметно, без единой ссоры, просто потому, что, выросши, оказались, видимо, очень разными.
В младших классах это был тихий и скромный мальчик. Его, как и меня, пугало буйство Михи Лебедева и ему подобных. Это, должно быть, нас и сблизило. Вскоре мы стали бывать друг у друга дома (чаще я у него, потому что уж очень у меня было неблагообразно). Жора жил рядом со школой в большом шестиэтажном доме с лифтом, газом и центральным отоплением. Такие дома в стиле модерн строили в Москве перед Первой войной, и они чуть не до сих пор составляют лучшую часть жилого фонда города. Но жил Жора в полуподвале, в коммунальной квартире, занимая с родителями одну‑единственную комнату. Тогда это было нормой.
Впрочем, мы больше общались на улице, чем дома. «Улицей» были скверики, окружавшие храм Христа Спасителя, — одно из самых красивых и благоустроенных мест в тогдашней Москве. Вскоре это место было намеренно и надолго превращено в одно из самых безобразных, пока наконец Хрущев не положил конец этому безобразию.
В 1926 году, когда мы с Жорой теплой ранней осенью бегали по скверам среди пышно увядающей зелени, огромный храм, построенный на холме в память о войне 1812 года, еще господствовал над окрестностью, как и надо всем городом.
Когда в 1929 году Сталин вторично стал «строить фундамент социализма», т. е. опять повел генеральное наступление на крестьян и на церковь, дни храма были сочтены. Сталину нужно было уничтожить храм. Ему нужен был блеф, бум, миф. Пропаганда и агитация! Это то же, что обращение вспять великих сибирских рек, Ленинградская дамба, Туркменский канал, лесозащитные полосы, — только в более чистом, абстрактном виде. Предполагаемый на месте храма Дворец Советов стал Вавилонской башней русских коммунистов.
Основной автор утвержденного проекта — вернувшийся из Италии архитектор Иофан — незадолго до того выстроил на Болоте конструктивистское здание типа крематория, почему‑то получившее тоже мифологическое название «Дом правительства». В наименовании этом неожиданно обнаружилась какая‑то инфернальная ирония: дом этот на самом деле никогда не был местом жительства реальных правителей, зато в нем жили правители отставные, и он стал как бы перевалочным пунктом между Кремлем и пыточной камерой для высших партийных и правительственных чинов — Ганецкого, Радека, Тухачевского, Постышева и многих других, чьи имена теперь можно прочесть на мемориальных досках, украшающих стены этого Дома правительства.
Сообразительный Иофан угадал мещанский вкус великого зодчего коммунизма и выдал помпезный проект, очень далекий от конструктивизма, получивший августейшее одобрение. Дворец родил на свет еще одно рекламное мероприятие — Генеральный план реконструкции Москвы, по которому Москву должны были беспощадно и бездарно перекроить. Когда теперь, в 1978 году, я перелистываю раздел «Москва будущего» в рекламной книге «Москва», изданной в 1935 году, я нахожу в ней снимки никогда не существовавших и давно забытых макетов зданий из бумаги и картона: «Гостиница для туристов. Угол Арбата и Смоленской площади», «Проект театра им. Вахтангова», «Проект Дома радио на Миусской площади», «Дом Наркомтяжпрома», «Проект театра им. Мейерхольда» и т. д. И все эти бумажные проекты венчает гравюра П. Рябова «Проект Дворца Советов», которому было посвящено столько статей, очерков, стихов…
Были художественные мастерские, в которых разрабатывались рисунки для материи, которой будут обивать мебель в будущем Дворце Советов. Был выстроен на Пречистенской набережной завод, производивший цемент для Дворца Советов. Выпускалась сталь марки «ДС» («Дворец Советов»). У Пречистенских Ворот станцию метро назвали «Дворец Советов»… Словом, тысячи людей кормились около этого несуществующего объекта. Из них сотни потом оказались в тюрьмах, как Вадим Александрович Каульбарс, с которым я встретился в Таганке в 1938 году (его обвиняли в намерении уничтожить несуществующий Дворец Советов).
А страна находилась в отчаянном состоянии. Об этом времени Мандельштам писал:
Природа своего не узнает лица…
И тени страшные Украины, Кубани…
Как в туфлях войлочных голодные крестьяне,
Калитку стерегут, не трогая кольца[1].
Блеф с советской «башней», как и Парижская выставка, оформленная тем же Иофаном, должен был уверить, если не всех, то хотя бы некоторых, в том, что мы преуспеваем и процветаем. И на кого‑то это действовало. Так, мой приятель Юрка Козлов восторженно писал в 1935 году, что «в небеса Дворец Советов // Взнесет бессмертного вождя». Летом 1931 года мы с Юркой Колосовым приехали на два дня из деревни, чтобы помыться и посмотреть первый звуковой фильм «Путевка в жизнь». Когда мы проезжали по Волхонке, я увидал, что храм окружают забором. Я уже знал, что дощатый забор — грозный признак. Когда в сентябре мы пошли в школу, золотые купола храма были уже ободраны. Той же осенью храм взорвали. Мы сидели на крыше Жориного дома и видели взрыв очень близко. Взрывали «впервые в нашей стране» (мы так любим хвастать всяким первенством!) сжатым воздухом. Воздух ли подвел или инженеры, но только юго‑восточный угол храма надолго остался торчать высоченной руиной, которая и до сих пор иногда видится мне во сне.
Старожилы говорили, что место это (в старину называвшееся Чертольем) «пустое» и на нем ничто не может долго стоять. Когда‑то на этом месте стоял Алексеевский монастырь, его перевели, постройки разрушили, чтобы построить храм. Храм, заложенный в 1837 году и освященный годом позднее, не простоял и полувека. Улица Волхонка на десятки лет была перегорожена, а на месте холма был вырыт котлован. С конца 30‑х годов стали неспешно возводить металлический каркас, к войне он поднялся метров на 10–15. Война прервала работы. Каркас разобрали. Обыватели с почтением шептали: «Сталь очень хорошая — пошла на орудия» (в войну мы официально в год выпускали 100 тысяч стволов — сколько могли дать ржавые конструкции: сто‑двести штук?). После войны заполненный водою котлован (как не вспомнить Платонова!) грозил превратиться в болото. Обыватели шепотом озабоченно передавали друг другу: «Фундамент стал оседать — рядом река» (как будто реки не было или ее не заметили в 1931 году).
Наверное, изобретательный ум Сталина сумел бы еще как‑нибудь использовать дворцовый миф, но пришла смерть. И тогда Хрущев добрался и до Сталина, и до дворца. Он обвинил на XX съезде покойного диктатора в неуважении к памяти Ленина и в умалении его заслуг. Это умаление, оказывается, выразилось в том, что Сталин намеренно не отстроил Дворца Советов. Хрущев предложил (и съезд постановил!) Дворец построить в другом месте, а котлован превратить в бассейн.
Как известно, Дворца так и не построили. Бассейн, самый дорогой бассейн в мире, открыли, но, кажется, зря, так как хлорные испарения губительно действуют на картины Цветаевской галереи, находящейся почти напротив бассейна. И выходит, что старожилы были правы.
Миф о Дворце пришел в забвение. Когда снимали Хрущева, ему не догадались поставить в вину неуважение к памяти Ленина.
Когда уничтожали храм, отдел дезинформации при ОГПУ распространял «мнение специалистов», будто этот храм эстетического значения не имеет. Советская наука об искусстве объявляет бесталанными все памятники, которые удобно большевикам уничтожить. Напомню, что в 1871 году коммунистический комиссар художник Курбе так же обошелся с Вандомской колонной.
Когда мы с Жорой играли у храма, нас не беспокоила «искусственность связи древнерусских форм с классикой», нам просто нравилось это красивое место. Вокруг храма шел гранитный парапет, невысокий со стороны Волхонки и метров пять‑шесть со стороны набережной. Мы ходили по парапету, замирая от страха. Огромные чугунные двери храма были постоянно открыты, и редкий день мы не заходили в храм, не то что теперь, когда наши немногочисленные храмы открыты только на время службы. Бывал я в храме и с мамой на службе. Помню, как‑то мама обратила мое внимание на то, что дьякон возгласил «многие лета» Всесоюзному центральному исполнительному комитету (ВЦИК — тогдашнему аналогу нынешнего Верховного Совета). Мама заметила, что большевики в Бога не верят, однако хотят, чтобы церковь за них молилась. Тогда я не поверил, чтобы это было по желанию большевиков, но позднее убедился в том, что они не пренебрегали и таким пропагандистским средством.
Наверху, над лестницей, стоял до революции памятник Александру III работы Александра Михайловича Опекушина (1912 г.) От памятника в мое время оставался только пьедестал из красного мясистого камня: покладистые советские искусствоведы признали памятник (как и памятник Александру II в Кремле работы того же Опекушина) «неудачным, малохудожественным произведением». И его снесли. Впрочем, мне удалось увидеть этот памятник в натуре, когда его восстановили на несколько дней для съемки фильма «Падение династии»: тяжелый Александр сидел в чугунном тронном кресле, а по бокам его сторожили черные двуглавые орлы. Внизу у тротуара стояли красные отполированные каменные шары, на которые мы с Жорой безуспешно старались залезть и удержаться.
Позднее, классе в 4‑м, мы нашли другое интересное место для наших игр — крышу Жоркиного дома. Крыша была довольно отлогая, да к тому же на ней были две асфальтовые площадки, соответственно двум подъездам огромного дома. На площадку вела винтовая лестница, идущая вдоль лифтовой клетки от шестого этажа на крышу. Лестница эта меня пугала. И до сих пор мне иногда снятся страшные сны с этой лестницей, какими‑то механизмами и зияющей бездонной лифтовой клеткой. Да и наяву винтовые лестницы меня страшили очень долго, так что я в течение нескольких лет не мог заставить себя подняться по винтовой лестнице Исаакиевского собора, идущей вдоль колонны второго яруса (сейчас на второй и третий ярусы собора вообще не пускают). Однако на площадку Жориного дома я все же заставлял себя подниматься. В 1930 году мы смотрели оттуда, как немецкий дирижабль «Граф Отто Цеппелин»[2] совершил круг почета над храмом Христа Спасителя; через год — как взрывали храм.
С крыши как на ладони видна была наша школьная площадка, куда выпускали ребят на переменках. И мы часто прерывали наши игры, чтобы подразнить ребят, оставшихся в школе. Собственно, мы их никак не дразнили, а просто окликали, но, разумеется, им было обидно, что мы не страдаем, как они, на уроках, а развлекаемся. И они сплетничали на нас учительнице Варваре Николаевне Кремень.
Ябеда в 22‑й школе была в порядке вещей, как и сплетня, причем сплетня самая нелепая и часто ничему не соответствующая. Причем более других ябедничал и сплетничал на нас мой ближайший друг Юрка Козлов.