Реальная служба в роте не могла, разумеется, начаться, пока реально не было самой роты, и в первые дни мы по-прежнему продолжали распевать в котельной химакадемии песенку про козлика. Однако медицинское начальство, назначив четырех санинструкторов в несуществующую роту, думало не только о потребностях роты, но и о своих собственных нуждах. У нас это практикуется повсеместно — и теперь, как тогда, «на гражданке», как и в армии: формально берут на работу в одном качестве, реально используют — в другом. Начальники из санотдела нуждались в обслуге, но денщиков им не положено было иметь по штату, и они нашли, что для этой роли вполне подойдут ротные санинструкторы. И со следующего же дня Гуткин, Муравьев и Пупинь стали заниматься уборкой помещения, чисткой мундиров и обуви, хождения за обедами и т. п. денщицкими делами, меня же они, видимо, решили не трогать и предоставить в распоряжение капитана для работы по специальности. Так это и вышло «само собой», что в роте числилось четыре санинструктора, а на деле был один я, тогда как мои друзья остались еще почти на полгода при санотделе (они, впрочем, выполняли в дальнейшем не одни только денщицкие обязанности, но отчасти и секретарские, а также ездили с поручениями по госпиталям и медсанбатам), пока «высшая сила», прочищавшая под гребенку каждые три-четыре месяца все армейские тылы на предмет укомплектования передовых позиций, не привела их, наконец, в мае 1942 года в автосанроту. Но в роте на них смотрели как на чужих, и та же «сила» понесла их дальше: Васю Муравьева через несколько дней (20 мая) отправили в 123 запасной полк, а оттуда он немедленно попал на передовую, и больше я о нем никогда не слыхал; спустя несколько дней за ним последовал Пупинь и исчез так же бесследно. У добродушного Ильи нашлись покровители в санотделе, и его снова вызвали из роты, а в середине июня его направили в фельдшерскую школу. Прощаясь со мной, Илья улыбался своей широкой, простодушной улыбкой и говорил: «Вот видишь, еще полгода я прокантуюсь, а там видно будет…» С его отъездом я остался в каком-то смысле совершенно одиноким. Меня знали сотни людей по всей санитарной службе армии — от армэпидемиолога д-ра Борца, который любил говорить со мной о литературе и охотно учил меня медицине, до санитаров во всех медсанбатах и госпиталях, но душевно и сердечно близких людей у меня не было никого. С Ильей мы были с первого дня мобилизации, привыкли верить друг другу и помогать, он видел Иру, бывал в Зачатьевском переулке у Лёли, время от времени мне удавалось заехать к нему в санотдел, и он обязательно угощал меня каким-нибудь лечебным вином — кагором или рислингом (водки я тогда не пил), а когда он попадал в роту, я угощал его ректификатом из своей аптеки. Бедняга Илья, видимо, не дожил до окончания войны. Пока он был в фельдшерской школе, он мне регулярно писал; потом он попал на фронт — в январе 1943 года в район Сталинграда, оттуда он тоже писал, но с лета 1943 года письма перестали приходить. Мне кажется, что если бы он остался жив, он дал бы мне знать о себе после войны.