Германия. Победа!

4-го апреля нас выгрузили на станции Волау[1], и рота поступила в распоряжение санитарного управления 1-го Украинского фронта. Мы вывозили раненых из-под осажденного Бреслау[2], который, по слухам, защищали власовцы. Генерал-лейтенант Власов встретился таким образом, в начале и в конце моего военного пути. Я, разумеется, уже больше не видал самого Власова, высоченного русского богатыря, с добродушной улыбкой, виденного мною всего один раз где-то под Волоколамском поздней весной 1942 г., когда Илья Гуткин был командирован сопровождать беременную жену Власова[3] («законную» или «полевую»?) в глубокий тыл. Я видел всего-навсего наглухо забитые телячьи вагоны, в которых не как скотину, а несравненно хуже везли на расправу в Россию «власовцев». Из вагона высовывался желоб, по которому стекала моча, и доносились неразличимые шумы и стоны людей, большинству из которых, вероятно, и не суждено было доехать до станции назначения. А кто доехал, того ждали социалистические «кромешники», дюжие молодчики, вроде моего следователя Гонцова, которых служба в тайной полиции избавила от опасностей и превратностей войны, они «служили родине» другим способом. Мы даже между собой не смели говорить об этих несчастных людях — так велик был страх перед ожидавшей их участью, а между тем каждый из нас мог оказаться и на их месте, и ни месте их конвоиров — нам просто повезло, что мы оказались в том большинстве, которое не суется вперед и не остается позади…

Через несколько дней с Бреслау было покончено, рота переехала в Заган, мы оказались на Берлинском направлении, а 27-го апреля я впервые встретился с американским солдатом. Я с группой освобожденных французов эвакуировал какой-то госпиталь, безнадежно путаясь во французских вокабулах, и вдруг неожиданно ко мне подошел невысокий коренастый парень, в котором я по форме признал американца. После крепкого рукопожатия мы стояли, улыбаясь, и не знали, что нам делать дальше, как выразить наши взаимные симпатии, как передать друг другу наш столь разный опыт людей, которых общая забота привела из разных концов земного шара и поставила рядом. «Panzer!» — наконец сказал американец, видимо, полагавший, что я скорее пойму это немецкое слово, указывающее, что он танкист, чем английское, но я от оторопи не понял и этого. Так мы и разошлись, преисполненные радости и не поняв ни единого слова. Вообще, все эти многочисленные попытки поговорить с иностранцами в те дни — равно с французами, итальянцами, голландцами, чехами, поляками — кончались почти так же безуспешно, как этот мой «разговор» с американцем, причем в нужный момент я забывал даже те немногие слова, которые я хорошо знал и которые потом снова всплывали в памяти, когда в них уже не было никакой нужды.

Наступили последние дни войны, но и в эти дни кого-то убивали, и разницы не было — погибнуть в 41-ом под Москвой или в 45-ом под Берлином: «Жизнь одна, и смерть одна»… Шофер Трофимов, с которым вместе прошел я весь путь от Бригадного переулка в Москве, был убит 2-го мая в подвале берлинского пригорода Вюнсдорф (он, видимо, пошел поискать какое-нибудь барахло и наткнулся на какого-нибудь прятавшегося солдата, спасавшегося от русского плена; в отместку наши расстреляли на месте каких-то двух немцев, которые, скорее всего, ни сном ни духом не были повинны в смерти старика Трофимова). Нас еще бомбили самолеты и обстреливали новые скоростные истребители, летевшие со сверхзвуковой[4] скоростью — это было под Даме или под Лукенвальде: мы сперва услышали пулемет, потом увидели хвост улетавшего самолета, а после этого появился звук. Потом заговорили о фауст-патронах. Но уже никакое новое оружие не могло повлиять на исход войны, хотя немцы и сумели прорваться в юго-западном направлении из берлинского кольца. — Это было 28 апреля. Мы ехали — машин десять — в Лукенвальде за раненым; колонну замыкал помкомвзвода Ларионов, из форсу ехавший на мотоцикле. Мотоцикл почему-то отказал, и пока Ларионов с ним возился, на дорогу из лесу вышли немцы. Впервые за всю войну помкомвзвода увидел живых немцев с оружием в руках в нескольких шагах от себя. Он был один, машины наши ушли, но, к счастью, немцам было не до Ларионова, они торопились пересечь дорогу, чтобы скрыться в лесу с другой стороны дороги. Ларионов, по его утверждению, выматерился, мотоцикл завелся, и помкомвзвод догнал колонну. Однако оказалось, что нам всем нет дороги назад: на какой-то срок мы вместе с медсанбатом, куда мы приехали за ранеными, оказались в окружении. Всю ночь немцы, отстреливаясь, рвались на запад, а мы сидели в какой-то комнате и пили трофейные (т. е. французские, ибо теперь нашими стали немецкие трофеи) вина. Первый раз в жизни я пил настоящее французское шампанское. К утру дорога снова была в руках у наших, и мы повезли раненых в госпиталь. Впервые с лета 1943 г. я снова попал на «поле боя», т. е. увидел много трупов только что убитых людей, которые в эти последние уже не дни даже, а буквально часы войны (оставалось 70 часов до окончания боев в Берлине) продолжали атаковать, прорываться, «ликвидировать»…

Мне пришлось, однако, пережить беспримерную радость берлинской победы. Прежде, чем было официально объявлено о взятии Берлина и в Москве отменили затемнение, едва я вернулся из Лукенвальде, меня вызвали в политуправление фронта и приказали отправляться в офицерскую школу политсостава. Впервые за всю войну я отказался от привычной фаталистической позиции и заупрямился. Теперь, 30-го апреля, когда война практически для меня уже кончилась, какой-то майор Камардин хотел изменить все дальнейшее течение моей жизни и «пустить» меня по политической части. Лишить меня возможности заниматься литературой!..

Все попытки уломать этого майора, объяснить ему что-то по-человечески оказались бесполезными. Майор произносил дежурные слова о «долге», «Родине» и т. п., и я вернулся в роту без всякой надежды на спасение.

В роте я нашел полное сочувствие и понимание. От Тамары Пузаковой до капитана Евсеева меня «оплакивали» решительно все, и все хотели меня утешить. Так старый шофер Галицкий, служивший в роте, как и я, еще со времен Бригадирного переулка, давно уже по старости не ездивший в рейсы и служивший тихо и молчаливо в парковом взводе, от роду со мною ни о чем не говоривший, трогательно пришел ко мне прощаться, выпил со мной немного водки и обнял меня как родного.

Вообще проводы мои, «оплакивание» и утешение, продолжавшиеся почти неделю, вылились в непробудную и беспрерывную выпивку (Берлин был взят и других дел у нас не было).

Как только я вернулся из политуправления, Ларионов выпил со мной по стакану денатурату, а дальше я пил с каждым шофером и с каждым командиром в отдельности, со всеми шоферами вместе, отдельно со старшиной Тычкиным, вместе со всем парковым взводом, отдельно с Витькой Корниенко и со всем первым взводом — и так до 6-го мая. Шестого мы пили вдвоем с командиром роты, который извинялся, что не может мне помочь, и уже отдал распоряжение выделить машину, чтобы вести меня «на заклание».

Когда я вышел от капитана, открылась дверь нашей санчасти и Полина Егоровна вызвала меня к себе. Она тоже хотела со мной проститься, и мы с ней впервые пили и говорили о жизни и людях. А под конец разговора Полина Егоровна придумала спасительный выход: «Товарищ Лесскис, а почему бы вам не заболеть?» — спросила она. Я и сам мечтал о заболевании, но никогда в жизни я не был так здоров, как в эти теплые майские дни. Я даже просидел какое-то время на подоконнике, обернувшись мокрой простыней, чтобы заболеть, но только стал немножко трезвее, а простуды не появилось никаких признаков. Но Полина Егоровна рассудила, что признаки и не нужны. Она-де подозревает у меня какую-то желудочную болезнь и отправляет в госпиталь, чтобы они уточнили диагноз. А пока диагноз будет уточняться, глядишь, и окончится война, и майор Камардин потеряет ко мне интерес…

С этим липовым направлением я вернулся к капитану. Капитан рассудил, что нет нужды ехать в госпиталь, откуда меня могут вернуть на другой день, а лучше мне поехать в Калау, где был наш ротный бензозаправочный пункт, и там пожить до конца войны, а он, капитан, пошлет в политуправление уведомление, что старшина медслужбы Лесскис выбыл по болезни в госпиталь.

7-го мая я приехал в глухой городишко Калау, где целый день слушал рассказы бензозаправщика Павлова о мародерстве да катался на велосипеде. В конце дня меня остановил на улице какой-то немец со словами: «Friede! Friede!»[5] — Так кончилась вторая мировая война, кончилась, вероятно, навсегда, претензия немецкой нации на мировое господство. Впереди, в близком будущем, чего тогда никто не знал, не предвидел, не ожидал, уже маячила третья мировая война, война не объявленная, но начавшаяся во Вьетнаме и Индонезии, затем в Корее и т. д. через какой-нибудь год после окончания второй и продолжающаяся до сих пор, война за мировое господство России в ее коммунистическом варианте. Плацдармы для этой войны Сталин заблаговременно начал подготовлять еще со второй половины освободительной войны против Германии, так что эта освободительная война стала одновременно и захватнической.

«Мир», о котором сообщил мне немец, был «предварительным актом капитуляции», подписанным 7-го мая в 2 часа 15 минут в Реймсе Йодлем и Фриденбургом и принятым союзным командованием к большому неудовольствию Сталина. Мой немец услышал сообщение об этом событии по радио (приказы Гитлера уже не действовали, а мы еще не успели отобрать у немцев приемники), и он вышел на улицу поделиться с кем-нибудь этой радостью. Я был, возможно, первый человек в этом пустынном, большинством жителей покинутом городке, попавшийся ему навстречу. Но я ему не поверил. Я ждал окончания войны в 1941 и в 1942 г., совсем иного окончания, нашего разгрома, но теперь, когда окончания войны следовало ждать с часу на час, я не поверил его наступлению. — Спокойно поехал я дальше, не придав словам немца никакого значения, и даже не поделился этой новостью с Павловым, единственным, кроме меня, русским человеком в Калау.

Но когда стемнело, загремело столько орудий, по всему горизонту заполыхал такой огонь, какого я не видал за всю войну и какого, я полагаю, никогда в своей жизни больше не увижу. Мы с Павловым гадали, не прорвались ли где-нибудь немцы, а это — вся армия — без распоряжения свыше, самовольно и непроизвольно — салютовала в честь окончания войны. На следующий день мы узнали, что все части — пехотные, танковые, артиллерийские, противовоздушные — открыли стрельбу боевыми зарядами и стреляли в воздух всю ночь до тех пор, пока не расстреляли весь наличный запас патронов и снарядов, из всех видов оружия.

Утром 9-го мая в Калау приехал с шофером Нежновым старший лейтенант Королев, и я поехал с ним в Вюнсдорф за машиной убитого Трофимова. Семья Трофимова узнала об окончании войны прежде, чем получила похоронную. Моя дипломатическая болезнь на этом кончилась, я вернулся в роту, и майор Камардин больше обо мне не справлялся.

10-го мая весь командный состав роты и несколько врачей из санитарного управления фронта отправились на огромном «студебекере» в Берлин. Введенные в заблуждение кольцевой автострадой, мы сперва ухитрились проскочить (т. е. объехать кругом) город и с трудом поняли, что произошло. — Нам казалось, естественно, что все немецкие дороги ведут в Берлин, как все советские — в Москву, а оказалось, что ни одна автострада в Берлин не заходит, и мы без толку ездили по кольцевой дороге вокруг Берлина, пока не сообразили спуститься с автострады на шоссе…

В Берлине мы подъехали к Рейхстагу, который почему-то оказался символом побежденной Германии, хотя с таким же успехом в качестве такого символа можно было бы избрать какое-нибудь другое государственное здание, например имперскую канцелярию, ведь рейхстаг — в отличие от английского парламента — никогда не играл в истории Германии никакой роли, поскольку Германия никогда не была парламентарной страной, а всегда была (я это усвоил еще от папы) страной полицейской, которой мы на протяжении всей нашей истории от Петра I до Сталина безуспешно пытались подражать, так и не сумев ни разу достигнуть хотя бы образцового полицейского порядка, характерного для Германии.

Толпы красноармейцев входили в это символическое здание, на котором лежали снаружи и внутри следы недавних боев, и такие же толпы выходили из него. Все входившие искали места поудобнее, чтобы написать на стене рейхстага свои имена. Тысячи, а может быть десятки тысяч имен уже были написаны на этих стенах от самого пола до купола, и новые люди поднимались на импровизированные лестницы, на плечи друг другу, чтобы пополнить эту уникальную коллекцию имен, пополнить экспозицию этого необычайного, никем не придуманного и никем персонально не организованного музея войны. Надписи были весьма разнообразны, но большинство состояло из фамилии, указания исходного пункта, где человек жил в России, и двух дат, означающих начало и конец его военной одиссеи. Мы вписали свои имена и даты на высоте трех-четырех метров и вышли.

Мы шли по разрушенному городу, любуясь с удовольствием делами союзной авиации и нашей артиллерии, и вдруг я понял, что я иду по Унтер-ден-Линден штрассе, но только на ней нет ни одной липы. Сперва я подумал, что липы скошены артиллерийским огнем, но потом я узнал, что немцы сами спилили свои знаменитые липы, чтобы в последние дни самолеты могли приземляться в городе, уже лишившемся своих аэродромов. Я вспомнил французов, которые объявили Париж открытым городом, боясь, что военные действия нанесут ущерб историческим ценностям!..

Зигес-аллея — аллея Побед, немецких побед от Арминия до Мольтке, от Тевтобургского леса до Парижа.[6] На аллее парковые скамейки с надписью «Nicht für Juden». Но евреев давно уже и не оставалось в Берлине и вообще в Германии за пределами лагерей смерти. Надпись имела чисто мифологический смысл, она подтверждала непреклонную решимость немцев навечно блюсти чистоту немецкой крови, достоинство немецкого духа, верить в миф о своем национальном превосходстве.

Летом 1939 г. на берегу Оки, совсем не думая о путешествии в Берлин, я скандировал с Александрой Федоровной Кирсановские стихи:

Фридрих Великий,
подводная лодка,
Пуля дум-дум,
Цеппелин…
Унтер-ден-Линден,
пружинной походкой
Полк покидает Берлин.
Горчичный газ,
разрыв дум-дум,
Прощай, Берлин!
и — в рай.
Играй флейтист,
играй в дуду:
«Die Wacht, die Wacht
am Rhein…»
Спят монументы на Зигес-аллее…[7]

Монументов на Зигес-аллее почти и не было уже: их, видимо, снесло войной. Но два остались, и эти уцелевшие два были зловеще символичны: стояли в сохранности князь Бисмарк и Мольтке старший, — кто непосредственно начал немецкую экспансию, кто завещал немцам, спланировал для будущих немецких поколений, которые теперь уже лежали в основном в могилах, пути и сроки борьбы за мировое господство…

Мы подошли к Зигес-колонне и поднялись на нее. Колонна не очень большая, значительно ниже Александрийского столпа[8]. Наверху кто-то из нас дал очередь из автомата в воздух.

Официальная часть экскурсии на этом закончилась, мы спустились, выбрали нешумное местечко на улице и принялись за еду. Закуска была трофейная, по нашим понятиям, — изысканная: сардины, шоколад и прочее, а выпивка отечественная: «автоконьяк», т. е. спирт-сырец с примесью бензина (чтобы люди не пили!). Пить было неприятно, но не пить было нельзя: такое бывает раз в жизни.

Вечером, вернувшись в роту, я пировал победу с шоферами — с Евдокимовым, Костюковым, Корниенко и другими, с кем от Москвы и до Берлина проехал на разбитых санитарных машинах по всем дорогам — от Немецкой улицы в Москве до Унтер-ден-Линден в Берлине, по гатям, настилам, проселкам, шоссе, автострадам… Ночью я пил с командиром первого взвода Ероховым, Тычкиным, Ларионовым, Дягилевым… И с этого времени, вероятно, не было дня или ночи, чтобы мы не праздновали победу, до которой никто из нас не надеялся дожить.

Через пять дней мы выехали из Загана в Лангебрюкке, под Дрезден. Перед отъездом я произвел совершенный разгром в помещении, где жил я в Загане с Ларионовым и Дягилевым. Это была порядочная комната, метров тридцать или сорок, на втором этаже, с окнами на мельничную плотину. От нечего делать я собрал в этой комнате множество самых разнообразных предметов, могущих украсить наше жилье: мебель, торшеры, фарфоровую посуду и стекло, две большие японские или китайские вазы, канделябры, письменный прибор и т. п. И вот, когда нас ожидали уже машины, я стал всю эту обстановку выбрасывать в пруд под окном. Ларионов и Дягилев сперва недоумевали, но потом увлеклись сами и с азартом, восторгом принялись мне помогать.

Позже, в Москве, никто не понял и не одобрил этого моего поступка, все однообразно всегда относили его к разряду «варварских», к категории «вандализма». А между тем и до сих пор мне он представляется естественным. В отличие от осуждавших меня московских друзей и знакомых, я сам прошел дорогами войны от Москвы до Берлина и видел своими глазами, а не читал чужие описания того, что сделали немцы на оккупированных землях, я видел сам, своими глазами великое переселение народов XX века — толпы немецких белых рабов, и я считал тогда, считаю и теперь, что немцы должны были испытать хоть ничтожную долю тех страданий, какие они причинили другим народам; я считал и считаю, что главная вина за то зло, какое принесли Европе две мировые войны, лежит не на Вильгельме и его генералах, не на Гитлере и его сатрапах, а на самом немецком народе. Разрушение вещей, очень небольшого числа вещей, — единственное, что я мог себе позволить в качестве памяти о себе оставить будущим немецким хозяевам того жилья, которое я покидал.

Когда мы кончили нашу увлекательную работу, в комнате оставался небольшой столик, на который я положил «Фауст» Гёте.

В этом не было никакой нарочитости, театрального эффекта, позы или «фразы». — Просто я ничего не хотел брать с собой, никаких трофеев, которые на самом-то деле были ничем иным как грабежом, но и выбросить книгу в пруд я тоже не мог.

  1. Польский город Волув, 20 км. северо-западнее Вроцлава

  2. Польский город Вроцлав

  3. https://ru.wikipedia.org/wiki/Подмазенко,_Агнесса_Павловна

  4. Первый сверхзвуковой полет был совершен в 1947 г. в США. Ме-262 основной немецкий реактивный истребитель развивал скорости выше 800 км/час, и благодаря высоте вполне мог создать эффект описанный в тексте.

  5. «Мир! Мир!» (нем.)

  6. Арминий — предводитель германских племен победивших римские легионы в битве при Тевтобургском лесу. Гельмут фон Мольтке старший — прусский (немецкий) генерал-фельдмаршал, разработавший план войны с Францией в 1870 г. и фактически командовавший немецкими армиями (формально главнокомандующим считался король Пруссии, а впоследствии император Германии Вильгельм I-й).

  7. С. Кирсанов «Германия (1914–1919)»

  8. Колонна Победы (нем. Siegessäule) — 66,89 м, Александровская колонна — 47,5 м.