Ко времени, когда я вернулся в Институт, вторая мировая война раскручивалась полным ходом, и было совершенно очевидно, что нам не избежать участия в этой последней безумной попытке немецкого народа захватить мировое господство. Все наши позднейшие утверждения и объяснения нашей неподготовленности к войне «внезапностью нападения» — не что иное, как обычная коммунистическая ложь. Девятнадцать предшествующих лет мы только и трубили на всех перекрестках о том, что буржуи вот-вот на нас нападут, девятнадцать лет мы кричали о готовности к войне[1], и вот, когда война началась, нам досталось еще дополнительно восемнадцать месяцев для подготовки, а мы все еще оказались не готовы и подняли крик о «неожиданности» и «внезапности» этой войны! Правительство страны, видите ли, не догадалось, что война неизбежна, а рядовые студенты это прекрасно знали и понимали. Я помню, тогда же, в декабре 1939 года, когда реально мы уже вступили в войну, напав на Финляндию, мне довелось сдавать какие-то «нормы» по лыжному спорту, которым я в жизни не занимался (и я «сдал» эти нормы, как все всё «сдают» в нашей призрачной жизни), — мы шли в Сокольниках на лыжах по лесу с Сашей Ульрихом, студентом, который тоже пропустил год и теперь оказался опять на одном курсе со мной. Ульрих как раз рассуждал о неизбежности нашего вступления в большую войну при любом развитии событий и только гадал, окажемся ли мы на стороне Германии или союзников; он полагал, что если мы сами даже и не вступим в войну, чтобы дать перевес одной из сторон, то нас заставят вступить, на нас нападет та сторона, которая победит. Я вяло поддерживал этот разговор, так как недавний опыт заставлял меня почти со всеми держаться на стороже, но не мог с ним не согласиться, что участия в войне нам не избежать. Про себя же я тогда подумал, что воевать мы будем на стороне Германии — и в этом я жестоко просчитался, но, может быть, просчитался не я один: я вполне допускаю, что в тот период Сталин готов был выступить с Гитлером против союзников, если бы только Гитлер ему заплатил за это участие. Но Гитлер решил дело иначе: он разыграл свой вариант плана Шлиффена и Мольтке-младшего, полностью нейтрализовав Россию на время разгрома Франции, он затем обрушил всю силу немецких армий на основного, славянского конкурента, неосмотрительно, как и его предшественники, пренебрегая англо-саксами.
Аналогия между первой и второй мировыми войнами напрашивалась сама собой, и все-таки никто из нас не ожидал такой полной симметрии, которая обнаружилась позднее, и причиной нашей ошибки было, видимо, то, что мы все воспитанные в системе коммунистической доктрины с ее учением о классовой борьбе, привыкли совершенно игнорировать проблемы национальные. Нам говорили, что во́йны следуют из «основного противоречия», присущего капитализму, — между общественным характером производства и частной формой присвоения прибавочного продукта — и мы верили; нам говорили, что это противоречие вкупе с «законом» «усиления неравномерного развития» приводит к конкуренции буржуазии разных стран, а конкуренция решается силой оружия — и мы верили; нам говорили, что у пролетариата нет отечества — и мы верили. А на то, что немецкие пролетарии били датских в 1864 году, австрийских — в 1866 году, французских — в 1870 году, французских, русских и английских — в 1914–1918 годах, — мы внимания не обращали: нам сказали, что это надо объяснять «несознательностью», «незрелостью» пролетариата, — и мы «объясняли». А на духовное, социальное, экономическое, военное и государственное возрождение или перерождение немецкого народа мы не обращали никакого внимания, мы никак не связали его с двумя очевидными попытками этого народа предъявить свои права на мировое господство, — все объяснялось или мифологической «классовой борьбой» или злой волей Бисмарка, Вильгельма, Гитлера.
К середине прошлого века (19-го, ред.), по-видимому, большинство идеологов коммунизма всех оттенков пришло к заманчивому, но явно ложному выходу из вековечной социальной антиномии «нация-класс», сделав выбор в пользу «класса» и «классовой борьбы». Такое решение этой антиномии выражено, в частности, в знаменитой фразе двух первых апостолов марксизма: «История всех до сих пор существовавших обществ была историей борьбы классов».[2] Решение это, спору нет, казалось очень привлекательным и удобным для коммунистической доктрины, но оно было столь же односторонне и мифологично, как и сама коммунистическая доктрина.
Можно, разумеется привести тысячи фактов, подтверждающих это апостольское положение, но можно ведь также привести тысячи других фактов, подтверждающих другое утверждение: история всех существовавших до сих пор обществ была историей борьбы племен, народностей и наций! И этот второй член исторической антиномии был вытравлен из сознания молодых совдеповских обывателей (в частности, из моего сознания) к середине тридцатых годов всем мифологическим марксистско-ленинским воспитанием (недаром историю в советской школе заменили «обществоведением»!).
А между тем достаточно было элементарного, но правдивого, не искаженного мифологической доктриной знания хотя бы русской истории, чтобы убедиться в том, что именно борьба за независимое национальное русское государство — борьба с татарами и поляками в первую очередь — составляет главное содержание русской истории на протяжении XIII–XVII веков, а далее — от Петра (хотя началось это еще раньше — от Новгородских и Московских захватов северных и восточных земель, заселенных неславянскими народами и племенами) — борьба за укрепление и безудержное расширение Российской империи, тогда как, скажем, борьба податного сословия, земледельческого населения с вотчинниками и помещиками играет в истории Московии явно незначительную роль, только в отдельные и редкие моменты выходя на поверхность вещей в виде разрозненных бунтов, а чаще сводясь к отдельным фактам бегства тягловых людей на окраины государства и к сомнительно политическим фактам грабежей и разбоев…
И та же русская история показывает, что нация, пережившая национальное унижение, иноплеменное нашествие, например, каким было для Руси татарское нашествие, в силу самого этого унижения, должно быть, может обрести огромную, даже избыточную силу сопротивления, которая позволяет ей не только свергнуть чужеродное иго, но и перейти в свою очередь к бурной экспансии, к захвату чужих земель, к империализму. Из двух великих славянских государств к началу XVI века Польша едва ли не была сильнее и безусловно выше в культурном отношении, чем Московия. Однако, освободившаяся от татарского ига Московия в конце концов, шаг за шагом, съела Польшу, может быть именно потому, что ее национальное единство, ее государственная мощь, ее агрессивный дух в процессе борьбы за национальную независимость против татар породил огромную динамическую силу, какой не было у развивавшейся в более благоприятных исторических условиях Польши.
Отдельные племена, народы, нации переживают свои подъемы и падения, смысл и причины которых иногда бывает очень удобно — но всегда почему-то задним числом! — подогнать под ту или иную квазинаучную схему или концепцию, но предусмотреть которые заранее не удавалось и не приходилось ни одному историку.
Так было с Вавилоном, Персией, Афинами, Македонией, Лациумом, так было в более поздние времена с Испанией, Голландией, Англией, Америкой, Японией…
Не так ли после реконкисты[3] Испания пережила бурный национальный подъем — и политический, и духовный, дала миру не только конквистадоров, но также Сервантеса, драму и живопись, захватила чуть ли не полмира, в том числе — огромные территории в Европе — в Италии, Франции, Германии, Голландии, — и так же внезапно захлебнулась своими богатствами, утратила и власть, и дух и стала предметом дележа для других европейских государств, после того как не состоялась ее претензия на мировое господство.
Так Франция после унизительных неудач Франциска I, после религиозных смут и войн, в свою очередь, предъявляет те же претензии при Людовике XIV и Наполеоне, когда она не только расширяет свои владения, но и навязывает другим государствам Европы своих королей (а не забудем, что для того периода «хозяин» Европы мог рассматриваться и как «хозяин» всего мира).
Не то же ли состояние исторического опьянения своими успехами, исторического безумия переживает сейчас Россия, устоявшая под напором двух германских вторжений и, в свою очередь, распространяющая на наших глазах свое господство на европейские, азиатские, африканские и американские страны, явно претендующая на мировое господство.
Идеологические костюмы и лозунги при этом менялись, но существо дела — могучая национальная империалистическая экспансия — оставалась все тем же. В случае с Францией, Германией и Россией даже сама агрессивная нация с поразительной быстротой и ловкостью успевала сменить идеологию: французы, выступавшие в легитимном и католическом костюме при Людовике, при Наполеоне завоевали Европу в просветительском костюме «свободы, равенства, братства» («Будь мне брат, или я тебя зарежу!»); у немцев с середины прошлого века было припасено два идеологических варианта — имперский мундир князя Бисмарка и государственно-социалистический Карла Генриховича, так что, когда не состоялся первый вариант, Гитлер использовал их хитроумную комбинацию (Немецкая национально-социалистическая рабочая партия!); русская экспансия, совершавшаяся долгое время под знаменами православия, самодержавия и народности, теперь облачилась в одежды марксова государственного социализма и проходит под лозунгом «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Заметим два обстоятельства. Во-первых, каждая из европейских наций, поочередно предъявлявших мандат на мировое господство, в период этого своего безумия, в конечном счете приводившего ее к политическому и духовному оскудению, переживала в период, предшествующий своему взлету, и даже во время взлета безусловный духовный подъем и расцвет (достаточно вспомнить французский классицизм XVII века и Просвещение XVIII века; немецкую музыку и философию; русскую литературу XIX века и общий «русский ренессанс» начала XX века, задушенный большевиками) — и этот расцвет безусловно обогащал все человечество, хотя и за агрессию этой нации расплачивалось в конечном счете все человечество. Во-вторых, во всех перечисленных мною случаях национальный подъем сопровождался усилением государственного деспотизма, откровенного, как в Испании и Германии, или прикрытого демагогическими лозунгами (Liberté — во Франции, «социалистическая демократия» — у нас).
Одно только английское национальное возрождение имело принципиально иной характер: духовный, политический и экономический подъем внутри Англии сопровождался не усилением государственного деспотизма («этатизма»), а развитием политической свободы («буржуазной демократии», как демагогически именуют политическую свободу тоталитаристы-коммунисты), а во вне английская экспансия была направлена не на захват Европы (по крайней мере, после столетней войны) и вообще не на установление мирового политического господства, а на захват колониальных владений в других частях света; причем и в своей колониальной экспансии Англия действовала иначе, чем Испания, Португалия, Франция и Россия: во-первых, не было энглазации в том виде, как была латинизация южного Американского континента или русификации безмерных пространств Московии и Российской империи (англичане в общем не смешались с туземным населением своих колоний, не ассимилировали его и не растворились в нем); во-вторых, это единственная мировая империя, которая распалась без катастрофы как для метрополии, так и для ее колоний, из нее просто выделились сперва новые англо-саксонские государства (Соединенные Штаты, Австралия, Новая Зеландия, Канада), а потом — уже в наше время — иноплеменные государства (Индия, Гана, Бирма, Уганда и др.), причем большинство этих новых государств сохранило довольно прочные связи со своей бывшей метрополией (и образование этих государств не сопровождалось освободительными войнами, как это было с бывшими колониями Франции и Голландии).
Все эти факты я, по крайней мере в общем виде, знал и в тридцатые годы, а вот «философия истории», так сказать, представление об историческом развитии у меня было совсем иное, подогнанное под мифологическую марксистскую схему, по которой вся история растворялась и исчезала в «истории классовой борьбы». Вопреки хорошо известным историческим фактам нас учили, что все исторические события следует объяснять «классовой борьбой» (эдакое историческое passe-partout[4]), получалось, что даже Римская империя погибла в результате революции рабов, вызванной «резким несоответствием рабовладельческих производительных отношений характеру и уровню производительных сил», и уж, конечно, все были уверены, что буржуазный мир (т. е. европейский) мир будет уничтожен вследствие классовой борьбы пролетариата самых развитых буржуазных стран; мировая же война, как это ни абсурдно выглядит с точки зрения немифологического исторического наблюдателя, оказывалась результатом согласованных действий буржуазии всех стран (ибо так и объявлялось, что буржуазия всех стран — и Антанты, и Тройственного согласия — хотела этой войны!), воспользовавшейся недостаточной сплоченностью «миролюбивого» пролетариата. И хотя опыт первой и второй мировых войн явно противоречит этой надуманной схеме, мы и до сих пор во всех наших книгах, учебниках, лекциях, программах навязываем вместо истории обветшавшую доктрину, сочиненную коммунистами почти полтораста лет назад.
Сталину принадлежит звонкая фраза о том, что «Гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остаются»[5]. Вина как будто списана на Гитлера, а между тем дело-то как раз в германском народе, а не в Гитлере, это он, народ, а не Гитлер, настойчиво, почти сто лет, потрясал мир, этот народ, как будто внезапно в середине прошлого века изменивший свой национальный характер и поведение.
Старый князь Болконский у Толстого говорит, что «немцев только ленивый не бил». В годы, когда писалась «Война и мир», эти слова звучали анахронизмом, но в 1805 году, когда произносится по тексту эта фраза, — это, вероятно, было «общее место»; судьбы Европы тогда решали Франция, Англия, Россия, но никак не немецкие государства, и дело было не только в раздробленности Германии! Ходячее представление русских о немцах в тот период (см. Фонвизина, Карамзина) сводилось к представлению о них как о нации мирных бюргеров, филистеров, романтиков, философов и музыкантов, учителей и буршей:
Германец смел,
Но перепрел
В котле ума,
Он как чума
Соседних стран,
Мертвецки пьян,
Сам в колпаке,
Нос в табаке,
Сидеть готов
Хоть пять веков
Над кучей книг,
Кусать язык
И проклинать
Отца и мать
Над парой строк
Халдейских числ,
Которых смысл
Понять не мог.[6]
И таково было не только представление русского человека, на самом-то деле никогда и не бывавшего в Германии, встречавшегося, быть может, только с обрусевшими немецкими мастеровыми да учителями, вроде Карла Иваныча. Нет, — нечто в этом же роде писал в середине века и Михаил Бакунин, хорошо знавший немцев в самом их Фатерланде: «Что делает французских демократов опасными и сильными, это чрезвычайный дух дисциплины /…/ В немцах, напротив, преобладает анархия. Плод протестантизма и всей политической истории Германии, анархия есть основная черта Немецкого ума, Немецкого характера и Немецкой жизни: анархия между провинциями; анархия между городами и селами; анархия между жителями одного и того же места, между посетителями одного и того же кружка; анархия, наконец, в каждом Немце, взятом особенно, между его мыслью, сердцем и волею. «Jederdorfundsollsein Meinunghaben![7]». Вот первоначальная заповедь Немецкого катехизиса, правило, которым руководствуется каждый Немец без исключения; а потому никакое политическое единство между ними не было и не будет возможным»).[8][9]
И не только русский Бакунин, но и немец Гейне и в «Путевых картинках» и даже в «Германии» также представляет своих соотечественников мирными «бюргерами» и «филистерами», противопоставляя их трем другим господствующим нациям тогдашней Европы:
Французам и русским досталась земля,
Британец владеет морем,
Зато в воздушном царстве грез,
Мы с кем угодно поспорим.
Там гегемония нашей страны,
Единство немецкой стихии.
Как жалко ползают по земле
Все нации другие![10]
Не то же ли самое представление о Германии выразил наш Пушкин, назвав эту страну «туманной», откуда романтический Ленский вывез «дух пылкий и довольно странный, / всегда восторженную речь / и кудри черные до плеч»[11]?
А между тем, уже в XVIII в. было вполне очевидно грандиозное духовное возрождение германской нации в философии, музыке, литературе. И не случайно «сумрачный германский гений»[12] адекватно выразил себя именно в романтизме — первой ярко национальной эстетической теории и практике европейского искусства, в которой ощущается и мощь, и ущербность этого «сумрачного гения», его дисгармония и противопоставленность «всечеловеческой» эстетике французского классицизма. В субъективизме Фихте, в «Философии государства» Гегеля, как позже в музыке Вагнера угадываются роковые претензии этого народа, еще униженного политической раздробленностью и бесцеремонным диктатом своих более сильных соседей. А Фридрих Великий — это уже прямая заявка на решающее участие в политических делах Европы…
Но только в середине XIX в. этот подспудный процесс обнаружился в полной мере на поверхности исторической жизни в политике Бисмарка, и только тогда европейские политики и историки пересматривают заново свои представления о Германии и о немецком народе.
Именно пересматривают. И тот же Бакунин, за двадцать лет до того утверждавший категорически, что отсутствие дисциплины, анархия, стремление к политической раздробленности — коренные черты немцев как нации, теперь, в начале 70-ых годов, дает той же нации прямо противоположную характеристику:
«Германия /…/ представляет и совмещает в себе всецело один из двух полюсов социально-политического движения, а именно полюс государственности, государства, реакции.
Германия — государство по преимуществу, каким была Франция при Людовике XIV и при Наполеоне /…/
Со времени образования новой государственности в истории, с самой половины XVI века, Германия никогда не переставала быть в сущности главным центром всех реакционных движений в Европе /…/
Германия опирается на верноподданнический патриотизм, на национальное безграничное честолюбие и на то древнее историческое, столь же безграничное послушание и богопочитание власти, которыми отличаются поныне немецкое дворянство, немецкая бюрократия, немецкая церковь, весь цех немецких ученых и сам немецкий народ»[13].
Можно, конечно, сказать, что оба эти полярных отзыва Бакунина немного стоят — это отзывы самоуверенного доктринера, которого к тому же гораздо больше занимает политическая конъюнктура, чем историческая истина; его в конце концов заботит только успех его доктрины, а где, когда и кто будет ее осуществлять — ему на самом-то деле безразлично: раньше он делал ставку на Россию и Германию, руководил восстанием в Дрездене, теперь делает ставку на Францию, готов выставить на баррикады Венеру Милосскую, как когда-то предлагал выставить против прусаков Сикстинскую Мадонну.
Но дело, очевидно, не в Бакунине. Ведь он в обоих случаях выражал общее представление о Германии и о немецком народе, ведь действительно в этом народе происходили какие-то существенные перемены, которые стали очевидны внешнему наблюдателю только в последней трети прошлого века. Мы не знаем, каков механизм этих изменений, но ясно, что общие мифологические формулы тут ровно ничего не объясняют, формулы только приведут к тому же утверждению Геринга, что «германский народ не имеет ничего общего со всем этим делом. Его не спрашивали ни о чем»[14], — как будто воевал, оккупировал, грабил, уничтожал не германский народ, а один Гитлер, как будто в первую войну все то же делал не германский народ, а один Вильгельм, в 1870 году — один Бисмарк… Бисмарк, Вильгельм, Гитлер — если и не просто «ярлыки», давшие имена историческим событиям, развертывавшимся на протяжении жизни нескольких поколений, выражавшим устремления внезапно ставшей самой мощной и самой агрессивной европейской нации, то во всяком случае — и не причины и даже не инициаторы этого необыкновенного и необъясненного явления. Не они изменили характер немецкого народа. Кажется, один лишь Гёте угадывал возможность таких перемен.
Но тогда, в начале войны, никому из нас, повторяю, такие сопоставления и мысли не приходили в голову, мы были далеки от представления, что историческое размежевание европейских народов и государств, сложившееся в царствование Александра III, сохранится в условиях второй мировой войны, что оно прочнее и существеннее, чем такие явления, как коммунизм, фашизм, национал-социализм.
«Дать подборку» (авторское примечание на полях машинописи) ↑
К. Маркс, Ф. Энгельс «Манифест коммунистической партии», т. 4, стр. 424. ↑
Процесс отвоевания христианами территорий Пиренейского полуострова, занятых маврами в VIII веке. ↑
«Универсальное объяснение», (фр.) ↑
Приказ народного комиссара обороны СССР 23 февраля 1942 года № 55 ↑
А. Полежаев, «Четыре нации», 1827 г. ↑
«Каждый вправе и обязан «иметь свое мнение», (нем.). ↑
Любопытно, что Николай Павлович [Николай I, прим. ред.], тоже хорошо знавший немцев, сделал против этого места в «Исповеди» две пометы: «Разительная истина!» и «Неоспоримая истина!», (прим. автора). ↑
М. Бакунин, «Исповедь», 1853 г. ↑
Г. Гейне «Германия. Зимняя сказка», глава 7, пер. В. Левика. ↑
А. Пушкин, «Евгений Онегин», ↑
А. Блок, «Скифы», 1918. ↑
М. Бакунин, «Государственность и Анархия»), 1874 г. ↑
Из стенограммы допроса Геринга на Нюрнбергском процессе 18 марта 1946 г. ↑