В середине 60-ых годов мое положение резко изменилось во многих отношениях: я нашел новую работу и завел новую семью.
Когда-то я хотел стать поваром, потом — писателем (разумеется, великим), наконец — ученым. Не «научным сотрудником», а ученым, делающим великие открытия. И при этом у меня никогда не было ни одной «великой идеи», которая могла бы привести меня к «великому открытию». Я просто, говоря языком гоголевского героя, хотел «следить какую-нибудь этакую науку…»
Долгое время обстоятельства не благоприятствовали этому моему желанию. Тюрьма и война, полуиспорченная анкета и неортодоксальные взгляды — всё это надолго ограничило поле моей ученой деятельности старшими классами средней школы да внештатной редактурой книг по славистике. С переходом в журнал у меня оказалось много свободного времени, и я истратил его на лингвистику.
И вдруг открылась возможность поступить в настощий научно-исследовательский институт. Илюша Шмаин устроил туда Женю Федорова, а Женя — меня. С 6-го мая 1964-го года я был зачислен на должность старшего инженера с окладом 140 рублей и с правом (разумеется, неофициальным) работать два дня в неделю «на себя», с обязательством не претендовать на те институтские работы, в которых я буду принимать участие.
Теперь, спустя почти четверть века, всё еще находясь в той же конторе, куда в 1964-ом году меня пристроил Женя Федоров и которая стала моим последним пристанищем, почти уже богадельней, я понимаю, что мои надежды на эту работу, да и вообще мои представления о научной деятельности были так же наивны, как и многолетние представления, что моя «настоящая жизнь» еще не начиналась.
Я не сделал «великих открытий», но в нашей конторе и трудно было что-нибудь вообще сделать — такая уж была организация работ. Зато легко было не делать ничего. Это стало совершенно ясно к началу 70-ых годов. И я, забросив и машинную лингвистику, и структурное литературоведение, вернулся к Пушкину и Толстому. Стал думать не о «науке», а о своей прожитой жизни, и жизни, прожитой моей страной.
Институт, куда я поступил, называется невразумительным словом «Информэлектро» — нечто связанное с информацией и с электричеством. Отдел наш занимается разработкой автоматических поисковых систем. Это нечто вроде автоматизированного справочно-библиографического бюро: попросишь указать литературу по какой-то теме — и машина выдает справку, где будет что-то лишнее, а чего-то будет недоставать. Наша «тема» — электротехника. В 60-ые годы с нами вместе работали сотрудники академического института (ВИНИТИ). Предполагалось, что вместе с paзpaботкой справочного аппарата мы моделируем работу человечeского интеллекта.
Справки выдавать мы научились; с интеллектом ничего не вышло.
Отдельские лингвисты встретили меня очень тепло. Но я хотел первое время заниматься не языком, а программированием.
В первые же дни я едва не убежал из «Информэлектро» по поводу довольно пустяковому. Отдел кадров потребовал, чтобы на меня был оформлен допуск, — о чем я и понятия не имел, поступая на работу. Допуск — это некая бумага, разрешающая допустить какого-то имярека к секретным государственным делам, документам, архивам и т. п. Допуски делятся по степеням важности доверяемых тайн на № 1, № 2, № 3…
Системой этих допусков охвачена вся страна.
Мне полагался самый простецкий допуск, но мне это почему-то казалось невозможно страшным, как все, что хотя бы и косвенно связано с тайной полицией. Я тут же решил уйти из Института и подал об этом заявление. Однако заявление мое не попало по адресу и две недели пролежало в столе у Жени Федорова, а за это время Женя и Илья убедили меня остаться.
В данном случае мои опасения были совершенно безосновательны и наивны. И даже смущавший меня запрет общения с иностранцами на самом деле никем у нас в Институте не соблюдался. Но вообще-то эти допуски очень часто использовались и используются сейчас как препятствие для эмиграции, как средство разлучать близких родственников (так, старику Житомирскому не разрешили поехать в Израиль к единственной дочери, так как за много лет до этого у него был какой-то допуск; под этим предлогом мы не выпускаем за границу академика Сахарова и т. п.).
Очевидно, что вся эта система бумаг, якобы необходимая для безопасности государства, попросту нужна для нагнетания психоза подозрительности и недоверия, для изоляции людей друг от друга и от внешнего мира. Румыны в этом отношении пошли еще дальше: у них и 6eз всяких допусков каждый человек, общавшийся с иностранцем; обязан в течение суток сообщить об этом в тайную полицию.
У нас в Институте ни в 1964-м году, ни в 1988-м не было и нет решительно ничего, что следовало бы скрывать от шпионов (кроме разве ужасной безалаберности). Но у каждой двери каждого корпуса сидит вахтер, который почему-то не должен пропускать посторонних в здание Института. Вахтер, как и допуск, нужен только для нас, обывателей, чтобы нас «воспитывать». А так мы радушно приглашаем военного министра Соединенных Штатов Фрэнка Карлуччи познакомиться с последними образцами нашей военной техники.
Вернувшись к своим прерванным было историей с допуском служебным обязанностям, я быстро перезнакомился со своими сослуживцами и вскоре органически «вписался» в жизнь отдела.
Тогда отдел наш был молодым. Я был единственным стариком. Заведующему отделом Чернявскому не было и сорока; его заместителю Д. Г. Лахути только-только исполнилось тридцать; остальным и того меньше. Большинство женщин было еще незамужних, большинство мужчин — холостяки. И эта молодость на фоне еще не отмененной хрущевской «оттепели», свежего ветра в литературе и в живописи исполняла всех надеждами на что-то хорошее и интересное, придавала какой-то повышенный смысл и жизни вообще и даже нашей деятельности по созданию «искусственного интеллекта».
Отдел был молод и по времени своего существования. Он был заново сформирован Чернявским менее двух лет назад. Старые сотрудники (работавшие до Чернявского) постепенно уходили. Новых подбирал сам Чернявский. Подбирал даже несколько странно: искусствовед Федоров, специалист по истории партии Митя Перцев, какая-то бывшая балерина, окончившая французский факультет Инъяза Марьяна Родионова и т. п. «специалисты». Но зато все они были людьми порядочными, так что за четверть века работы в дирекцию, партком, профком и др. инстанции из нашего отдела не поступило ни одной кляузы. Это явление необыкновенное для советского учреждения. В школе, в Myзee, в журнале — всюду, где я до этого работал, доносы, жалобы, кляузы всякого рода были явлением ординарным.
Между сотрудниками отдела возникли то доверие и та благожелательность, от которых коммунистические экспериментаторы самым жестоким и бессовестным способом отучали население страны с октября 1917-го года.
Передовые поэты и писатели еще издавна проповедовали любовь враждебным словом отрицанья[1], разжигали «классовую ненависть», шпиономанию, а затем самое заурядное подхалимство, чинопочитание, зависть…
Окуджава едва ли не первый запел о милосердии, о Вере, Надежде и Любви…
С октября 1964-го года в отделе началась политучеба. Руководить занятиями пришлось мне, единственному члену партии в нашем отделе. В конце так наз. «учебного года» в сети партийно-политического просвещения одна из слушательниц подарила мне на память библию издания 1956 г.
Н. Некрасов «Блажен незлобливый поэт…» ↑