Я заметил, что лучшие и удачнейшие мои решения принимались обычно мгновенно, без всяких размышлений, при этом часто я и не думал, что принимаемое мною решение будет иметь для меня большое значение. Когда однажды в октябре 1945 г. я неожиданно для себя стал учителем 98-ой школы, я не думал, что нашел свою основную профессию, — тогда я был убежден, что это временная работа из нужды, мне все еще представлялась впереди деятельность большого ученого, открывающего (ко всеобщему удивлению!) фундаментальные законы теории и истории литературы, и Александра Федоровна, которая привела меня в эту школу, разделяла и поддерживала это мое убеждение, говорила — мне в утешение, — что многие большие ученые тоже начинали свою деятельность с гимназии; а вышло так, что пятнадцать самых полноценных лет моей жизни я оставался связан с этой школой. Я трижды пытался за эти годы уйти из школы и трижды в нее возвращался: сперва я ушел из школы в связи с защитой диссертации — осенью 1948 г., но когда я диссертацию защитил, оказалось, что я не могу найти никакой работы, и в январе 1949 г. я вынужден был вернуться в школу; потом еще два раза бросал я школу из-за псевдонаучной деятельности в Литературном музее и возвращался в мою школу. В последний раз завроно Розанов был даже против моего возвращения в школу — ему надоели мои уходы и возвращения, но учителя его упросили — и он согласился.
Эти учителя, из которых теперь многих уже нет в живых, а другие почти все на пенсии, были славные люди, и, хотя никто из них, кроме Елены Ивановны Градиной, жены замученного большевиками анархиста, не вошел в глубину моей жизни, ни с кем за пределами школы у меня не было отношений, школа, как и автосанрота на фронте, была в каком-то смысле моей семьей и домом, и люди, с которыми я проработал 15 лет, мне душевно близки, как и те другие люди, составлявшие автосанроту, хотя после школы, как и после войны с теми, другими, я почти никогда не встречался — разве что случайно на улице обменивался сердечными улыбками и ничего не значащими, пустыми словами, да на все учащающихся похоронах испытывал невыразимую грусть. Так, в канун Нового года, в декабре 1979-го, я узнал от Александры Федоровны о внезапной смерти нашего физкультурника Семена Семеновича Волошинова: он вышел из дому в магазин, оступился и умер от разрыва сердца; 31-го числа мы его хоронили, с трудом пробрался я по цельному снегу к открытому гробу, чтобы поцеловать безжизненное лицо: «Не тебе, не тебе, но имени твоему!»[1] — не телу, уже подвергшемуся тлению, а духу, живущему в людях, объединяющему людей в некое братство всякий раз, когда они добровольно и искренне, не по полицейскому принуждению, не по программке человеконенавидящих «спасателей человечества», а по доброй воле соединяются для общего дела…
Таким общим делом было для всех нас обучение детей — и дело это было таким важным, нужным и хорошим, что мы все сами оставались на этой работе хорошими и человечными[2]. Я писал об одном математике, который заставлял слабых учеников брать у него платные уроки — он был все-таки исключением, остальные учителя, какими бы они ни были во всех других отношениях, в отношении своих учеников были людьми честными: на учениках не наживались, на учениках не срывали ни зла, ни дурного настроения. Разумеется, было много всевозможных казусов и ляпсусов, часто проистекающих из невежества, плохой профессиональной подготовки учителей, но не было злого умысла в отношении учеников — и эта добрая воля делала работу в школе несравненно более приятной, чем во всех других местах, где мне приходилось работать.[3]