Смыли ве́сны горький пепел
Очагов, что грели нас.
С кем я не был, с кем я не пил
В первый раз, в последний раз.
С кем я только не был дружен
С первой встречи близ огня…[1]
Собственно никакой роты еще и не было, она создавалась у меня на глазах и в первые дни состояла из командира да четырех санинструкторов. Приказ о ее формировании и нашем зачислении в роту появился в день моего рождения, 20-го декабря 1941 года. К этому времени в роте было всего лишь три шофера на трех потрепанных полуторках (открытых грузовиках марки «ГАЗ-АА») и три командира: капитан Евсеев, старший лейтенант Тимофей Дорофеевич Солдатов (назначенный командиром первого взвода, куда определили и меня и где я числился до последнего дня моего пребывания в роте) да лейтенант Сергей Федорович Толстопятов, назначенный помпотехом (т. е. помощником командира роты по технической части). К концу декабря, когда работа уже кипела вовсю, вся рота еще помещалась в будке железнодорожного сторожа неподалеку от деревни Горюны. Спали мы в этой будке все вповалку на полу, но, впрочем, спали мы в те дни не больше, чем по два-три часа и то не всякую ночь, в основном мы заезжали туда, чтобы заправиться бензином и получить назначение в новый рейс. Перед крыльцом сторожки лежал труп рыжего немца, первый труп, увиденный мною на войне, и все мы шагали через этого мертвого немца, не заботясь о том, чтобы его убрать. (Я вспомнил этого немца и тут же вспомнил другой случай нашей «беззаботности», или равнодушия, того времени: не то в тех же Горюнах, не то в Спас-Нудоли между двумя избами лежала большая невзорвавшаяся авиационная бомба. Над бомбой баба развесила на веревке белье, а рядом мужик колол дрова для печки. Мы дня два или три жили в этом селе и ходили мимо бомбы, — хотя сердце у меня и замирало, но виду я не подавал.)
Перед самым Новым Годом у нас появились первые пять санитарных машин «М-55», а к концу января их уже было больше двадцати. Эти машины добросовестно служили нам всю войну, хотя каждая из них прошла, вероятно, по полмиллиона километров по дорогам военных лет, т. е. по продольным и поперечным настилам, в осенние и весенние распутицы, под бомбами и минами, и большинство дошло с нами до Берлина, Дрездена и Вены, правда, в состоянии уже полного износа.
Люди в те недели первого наступления тоже работали на износ, до полного изнеможения — сутками за рулем, всегда в мокрых валенках, заледеневавших на морозе, с вечными бронхитами, урывками засыпая в шинели, урывками давясь горячей баландой, которую удавалось перехватить в каком-нибудь медсанбате, куда мы приезжали за ранеными. Своя кухня у роты появилась только за Волоколамском, где-нибудь в Гаврине или каком-нибудь Чухлове, когда уже выдохлось, сошло на нет наше зимнее наступление. Только тогда же мы впервые за все это время сменили белье и помылись в бане — это было начало февраля.
Если не считать ночи с восьмое на девятое мая, когда армия узнала об окончании войны, я никогда не переживал больше такого всеобщего воодушевления и духовного единства, такой подлинной самоотдачи, как в это время. Причем время это было не мгновением, как в 1945 г., а длилось около полутора месяцев.
Командир роты капитан Евсеев, может быть, на год или на два старше меня, был подобран на редкость удачно. С первого дня и до последнего, до моего отъезда из Вены в сентябре 1945 г., между нами существовала глубочайшая симпатия и взаимное уважение, хотя в условиях мирных мы едва ли бы обратили друг на друга внимание, едва ли бы заговорили даже, а заговорив, едва ли бы сказали больше двух-трех фраз. Это был профессиональный солдат, офицер, с ярко выраженными профессиональными чертами характера и поведения, — человек отчаянно смелый, лишенный всякой тени рефлексии, сомнения, анализа, критицизма. Своею храбростью он даже любил бравировать, а потому, например, за рулем машины он был просто опасен. Мне с ним довелось побывать в аварии дважды, он бывал в авариях без конца. Однажды мы с ним просто свалились на бок в кювет, в другой раз на скорости километров шестьдесят врезались в трехобхватное дерево, так что мотор влез в кабину, но ездить со скоростью меньшей, чем можно выжать из машины, капитан Евсеев просто не мог.
Несмотря на профессиональное представление о чести мундира и субординации, капитан не боялся никакой работы — мог возиться сам в мастерской с моторами (ремонт машин приходилось чаще всего делать самим), показывать, как надо рыть колодец, вываживать застрявшую в грязи машину, как он мог играть в шахматы или в футбол с рядовым, смеясь при проигрыше и стремясь обязательно отыграться.
Мы, собственно, не были с ним друзьями в быту, между нами никогда не было и не могло быть фамильярности, я называл его «товарищ капитан» и говорил «вы», он называл меня «старшина» или «доктор Лесскис» и говорил «ты», но у нас было глубочайшее взаимное доверие с первого дня, так что, когда дважды мне в силу непредвиденных обстоятельств пришлось надолго, пропуская все разумные сроки, задерживаться с возвращением в роту, он и не подумал беспокоиться, не сбежал ли я с казенным добром, хотя оба раза ему советовали начать официальный розыск. Он был единственным человеком за все годы войны, кому я рассказал про Васю Самсонова и историю своего ареста.
Как бравый военный, капитан охотно пил, еще охотнее увлекался женщинами, а так как они имели свойство (а может и желание, чтобы избавиться от армии) беременеть, то за три с половиной года у него сменилось три или четыре «пепеже». Впрочем, он никого не принуждал к сожительству, согласие всегда было взаимным, и так, как он, поступали все или почти все. Эти его слабости как-то решил использовать против него в начале 1944 года новый помпотех, сговорившийся на этот счет с лейтенантом из особого отдела («смерш», т. е. «Смерть шпионам», — как назывался, кажется, по предложению самого Сталина, этот отдел в армии на войне). Против капитана, хотя его еще и не отстранили от должности, было открыто форменное следствие: особист сидел в особом помещении и в течение нескольких дней вызывал к себе одного за другим шоферов, санитарок и офицеров роты. Вызвав меня, особист первым делом заявил мне, что капитан Евсеев страшный антисемит, — он явно воображал себя психологом и полагал, что этой чушью он побудит меня сказать что-нибудь плохое о моем командире. Далее пошли расспросы о «пьянстве», о нарушении уставов, небрежении к обязанностям и т. п. Но с таким же успехом этот дурак мог ожидать от меня компрометирующих показаний на Юру Колосова. Ему еще пришлось записать с моих слов целый дифирамб капитану Евсееву, хотя он и пытался меня уверять, что-де хорошие стороны капитана он и сам знает. Так же, как и я, вел себя на этом допросе старшина роты Тычкин. О показаниях других людей я не знаю, но так как командир роты остался, а помпотеха вскоре убрали, как убрали, видимо и особиста, с которым пил водку помпотех (по крайней мере этот лейтенант перестал появляться у нас в роте), то можно предположить, что большинство тех, кого допрашивали, отказались обвинять своего командира.
Когда вся эта история улеглась, капитан пригласил меня и Тычкина к себе, и мы втроем выпили по поводу благополучного окончания этого дела.
А. Твардовский, «Василий Теркин». ↑