Утром 22 июня я совсем было уже собрался идти за керосином, но зачем-то вернулся из кухни в комнату и, проходя по коридору, услышал объявление по радио — в комнате Самариных, — что будет выступать Молотов. Я так и остался в комнате с бадейкой в руках. Мы включили свою «радиоточку» — городскую радиотрансляционную сеть — и выслушали речь Молотова о войне.
Повторяю, война не была для меня неожиданностью — ее неизбежность была очевидной с 23 августа 1939 года, в последние недели мы ожидали ее наступления со дня на день со все возрастающим напряжением, и все-таки моя первая реакция совершенно непроизвольная, была неожиданной для меня самого: я вдруг зычно прочитал шовинистическую инвективу Пушкина «Клеветникам России», — такого я сам от себя не ожидал.
В следующий момент мы заговорили с Ирой о международной пролетарской солидарности, которая может привести к объединению Красной армии с немецкой, о возможной пролетарской революции в Германии, — словом, на какой-то момент ожили мифологические представления, которыми нас начиняли с детских лет, — и это несмотря на то, что совсем недавно, в Таганке, я соглашался с утверждением Герцена, что народы понимают братство, как его понимали Каин с Авелем.
Только отдав дань и национализму и интернационализму, мы заговорили на языке простом о вещах более реальных. Мы отметили, что правительство сообщило о нападении немцев (а в том, что напали немцы, а не мы, у нас не было никакого сомнения) с опозданием на 6–8 часов, что сообщение сделал не Сталин, глава правительства, вождь партии и народа (мы так и поняли, что Сталин испугался, не нашел в себе силы выступить публично), что в выступлении ни звука не было сказано ни о «мировой революции», ни о «единстве международного пролетариата», не было даже и намека на пролетарскую солидарность немецких рабочих с «отечеством мирового пролетариата». Наконец, ни слова не говорилось о том, чтобы разбить врага на его земле, — сказано было только, частям Красной армии дан приказ отбросить врага к границам.
Выступление закончилось бодрыми, ставшими «историческими» словами: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» — И в этот первый день мы с Ирой, кажется, верили, что «победа будет за нами», — так мало извлекли мы проку из почти двухлетнего опыта военных событий на Западе, так основательно были начинены наши головы пропагандой предшествующих лет («Ведь от тайги до Британских морей!..»; «Наш первый в мире пролетарский флот…» и т. п.), так ожила вдруг «национальная гордость», и только ближайшие последующие дни ослабили и даже вовсе убили эту ни на чем не основанную уверенность.
Наконец я опомнился от очаровывающего и одуряющего волнения и удовольствия рассуждать на «всемирно-исторические» темы, взял бадейку и отправился за керосином в нефтелавку на нижней Таганской площади. Там уже стояла очередь — человек 200 или 300: так быстро, единодушно и патриотично отреагировали московские обыватели на призыв партии и правительства сплотиться перед лицом нависшей над страной угрозы. Нефтелавки в те годы были разбросаны по все Москве почти с такой же частотой, как и булочные: газовые плиты были тогда только в двух-трех десятках домов, доставшихся нам от «мирного времени», все москвичи приготовляли еду на примусах и керосинках, а потому покупка керосина была такой же повседневной необходимостью, как и покупка хлеба. Но кроме керосина и денатурата для разжигания примуса в нефтелавке продавались спички, мыло и многие другие товары, необходимые в быту. И вот догадливые москвичи, услышав о войне, может быть, даже не дослушав до конца речи «наркоминдела» и так и не узнав, что «наше дело правое», бросились в нефтелавки закупать в огромных количествах такие ценнейшие, «валютные товары», как мыло и спички. Трезво смотрящие на вещи русские люди мгновенно сообразили, что остались считанные часы до введения карточек, когда ничего уже нельзя будет купить «лишнего» и даже необходимого по нормальной цене, что скоро и на долгие времена наступит голод, а сегодня еще можно по сказочно низкой цене купить мыло, спички, соль — предметы, совершенно необходимые всегда и в любых условиях и хорошо сохраняющиеся долгий срок. Они сообразили, что в ближайшем будущем эти три предмета в силу своих благородных свойств станут всеобщим эквивалентом стоимости (как сказал бы Карл Генрихович[1]), когда деньги потеряют всякую цену и страна перейдет к натуральному обмену.
Часов пять-шесть простоял я в этой первой военной очереди, тупо глядя, как люди авоськами, сумками, кошелками, мешками уносили эти драгоценные товары, пока наконец я получил свои пять литров керосину, так и не купив спроста ни одной коробки спичек, ни одного куска мыла. И только дойдя до дому, я сообразил, какую я отмочил глупость.
Первая реакция народного правительства на объявление войны была тоже не менее характерна: оно распорядилось, чтобы население немедленно сдало в специальные приемные пункты все радиоприемники. Так в первые часы войны обнаружилось морально-политическое единство партии, правительства и народа первой социалистической страны (замечу, что антинародное немецкое правительство не утруждало себя конфискацией приемников, а только сообщило населению, что слушать радиопередачи враждебных Германии государств на все время войны запрещается).
На следующий день я сдавал последний госэкзамен — историю партии. Мне достался вопрос о Первой мировой войне, и я повторял со школьной скамьи затверженные положения о ее империалистическом, грабительском характере как для Германии, так и для Антанты, о «пораженчестве» как единственно правильной тактике социалистов в этой войне и т. п. — и все это как раз тогда, когда уже стала фактом точно такая же расстановка главных воюющих государств во Второй мировой войне. Один из экзаменаторов заметил только, что в 1914 году по крайней мере сперва объявляли состояние войны, а потом нападали, теперь же и от этой фикции отказались: сперва напали, потом объявили.
После экзамена весь наш цикл — под предлогом военного положения — мобилизовали на работы: нас послали разбирать потолочные перекрытия в здании Моссовета. К войне это не имело никакого отношения: здание решили реконструировать еще до объявления войны, но не успели отменить или отложить это намерение, работы по инерции продолжались, и вот война явилась удобным предлогом для использования даровой рабочей силы. Проработали мы там всего несколько дней, так как студенты стали очень быстро убывать по повесткам военкомата, и реконструкция стала никому уже не нужна.
Не только реконструкция Моссовета, но едва ли не большинство казавшихся более важными мероприятий «оборонного» характера, предпринимались, по-моему, не ради достижения практических успехов в войне, а имели такой же бутафорно-психологический смысл, какой имело — по мнению Толстого — щипание корпии дамами в 1812 году; в лучшем случае это могло успокоительно действовать на обывателя (однако, вряд ли действовало в случаях реальной опасности) или давать ему сознание, что он «вносит свой вклад в оборону родины» (как пенсионер думает, что он что-то вкладывает в строительство коммунизма, доносительно сообщая о замеченной им «политической» опечатке в какой-нибудь газете). С той, однако, существенной разницей, что приятное сознание, получаемое толстовскими дамами, никому не приносило никакого ущерба или хотя бы беспокойства, тогда как наши «оборонные мероприятия» массового порядка порой выходили боком тому же обывателю. Так, например, было с печально знаменитым «народным ополчением», в которое включили стариков и инвалидов, которое не имело настоящего оружия и командирского состава, имело чисто пропагандистский характер, было проверкой лояльности, а вовсе не военным мероприятием, однако стоило жизни многим людям (именно так и расценивал это «ополчение» Николай Лукич, которого на старости лет успели туда запихнуть).
Едва ли разумным было и «затемнение», которое применяли все воюющие страны в эту войну. Уже 23 июня Москва погрузилась во мрак: на окна повесили шторы из плотной синей бумаги, уличные фонари не зажигались, и только с падением Берлина, 2-го мая 1945 г., в окнах и на улицах снова появился свет. Однако авиация в эту войну отыскивала такие объекты как Москва, Лондон или Берлин, по приборам и картам совершенно безошибочно, так что отсутствие городских огней нисколько не затрудняло бомбежку, но зато существенно осложняло жизнь горожан.
В то же время бомбежка, как правило, была все-таки неприцельной (настолько неприцельной, что немецкие самолеты и днем в ноябре 1941 года, беспрепятственно летая над Москвой, так и не смогли разбомбить МОГЭС, сколько они на него не охотились), так что ненужным оказался камуфляж, который в маскировочных целях использовали в Москве — например, на Болотной набережной намалевали прочной краской крыши несуществующих домов, срезали трубы у трамвайной электростанции и т. п.
По всей стране, от Баренцева моря до Черного, сотни тысяч людей рыли противотанковые рвы, так что если бы все эти рвы соединить в один ров, то получился бы, вероятно, канал в пять метров шириной, опоясывающий весь земной шар по экватору. Но я не знаю ни одного случая, когда бы эти рвы хоть на час задержали наступление немцев, — например, наступление группы армий «Центр» на Брянск и Вязьму или наступление 17-го ноября на Москву.
Вскоре выселили студентов из общежития на Стромынке, где жила Нина Витман. Здание передали военному ведомству, и студентам приказали в один день очистить помещение. Мы с Ниной повезли ее имущество, уложенное в четыре чемодана, на квартиру моей тещи в Старомонетный переулок. На углу переулка нас остановили какие-то лица — не то профессиональные агенты тайной полиции, не то добровольцы с красными повязками на рукавах — и не слушая наших объяснений, потащили нас во двор, завели в какую-то комнатенку и только тут потребовали от нас объяснений, кто мы и что мы несем. Эта унизительная процедура продолжалась не очень долго и окончилась для нас благополучно, хотя нам и пришлось распотрошить чемоданы. Но сам этот эпизод очень характерен для повальной шпиономании того времени.
Русскому человеку испокон веков было свойственно недоверчивое отношение к иностранцам («немцам»!), но, кажется, в послепетровский период только во время первой мировой войны шпиономания стала явлением общественно значимым, и, если не ошибаюсь, в этом в значительной мере повинно само правительство, которое неуклюжей идеологической обработкой населения пыталось компенсировать свои военные неудачи. Вспоминается порнографический рассказ будущего рабоче-крестьянского «графа Толстого» о шпионке, обольстившей в вагоне поезда русского офицера, у которого в портфеле лежали секретные документы. Видимо, эта тема была очень ходкой, так как будущий «граф» всегда имел собачий нюх на хорошо оплачиваемую продукцию. Тогда эта идеология не принесла правительству никакой пользы, а наоборот — ударила рикошетом по самой царской семье, так как потерявшие от шпиономании головы русские патриоты-обыватели заподозрили императрицу немку Александру Федоровну в шпионской деятельности.
Большевики несравненно умнее и полнее использовали народную склонность к шпиономании. При Сталине количество «шпионов» исчислялось миллионами, и никого, кроме самих «шпионов» и их родственников, это не смущало и не огорчало: чем больше арестовывают «шпионов», тем лучше! Война еще более обострила это здоровое народное чувство. Как-то, в первые дни войны я остановился на улице, чтобы прочесть вывешенную на стене газету, вскоре подошли другие люди, и один из читавших высказался как-то скептически по поводу очередной сводки Совинформбюро — его тут же кто-то схватил за рукав, кругом заговорили о «шпионах», и вся толпа повела скептика в милицию.
Уже стемнело, когда мы с Ниной добрались до старой Ириной квартиры; пока мы собирались в обратный путь на Таганку, где нас ждала Ира, раздался сигнал воздушной тревоги. Мы остались в комнатах, прислушиваясь к незнакомым еще звукам — выстрелам зенитных орудий и гудению неприятельских самолетов. И тут нас прорвало.
Дурацкая страна, жалкий народ, бездарное правительство! Усатый Буденный, курносый Ворошилов! Громпобедные песни, безудержное хвастовство! Что на самом деле можем мы противопоставить немцам, их великолепно обученной, дисциплинированной, превосходно вооруженной армии, их кадровому офицерству, их талантливым генералам? — Ничего, кроме жалкой декламации. Говорили, что не отдадим ни пяди, а за три недели немцы заняли территорию, в несколько раз превышающую площадь всей Франции. Да если бы не наше бесконечное пространство, мы бы уже давно капитулировали. Франция сопротивлялась сорок дней, а будь Совдепия такой же по площади, как Франция, — нас оккупировали бы за десять дней!
Географические названия мелькают в наших сводках с телеграфной быстротой: Ломжа, Брест, Белосток, а через два дня — Слоним и Вильна, еще через три — Минск, еще неделя — Витебск, еще шесть дней — Орша и Могилев, далее — Смоленск… И все «отходим» (а не бежим!) «на заранее подготовленные позиции», «выравниваем линию фронта», «изматывая врага», «нанося ему сокрушительные потери в живой силе и технике», «опрокидывая его планы (молниеносной войны)». Теперь вот нас бомбят, а где же наш «первый в мире пролетарский флот»?
Так изливали мы с Ниной душу под залпы зениток, при вспышках осветительных ракет, пока все внезапно не смолкло, и диктор по радиосети не объявил, что в Москве была учебная тревога. Мы были несколько сконфужены, но в том, что наговорили друг другу, не раскаялись. Первая настоящая бомбежка Москвы произошла ровно через месяц после объявления войны: 22-го июля.
Это был месяц томления духа, тревог, бессильных раздумий о будущем, месяц прощаний с друзьями и близкими, прощанья со всем привычным старым миром, ожидания неизвестного.
Мне казалось тогда, что наша песенка спета, но что спета и песенка Гитлера. Я полагал, что время, которое потребуется Германии захватить нашу страну, позволит Англии и Америке, тогда еще не воевавшей, собрать нужные силы для разгрома Германии.
Каждый день к нам приходил Валя Теплов, и мы с ним по картам в Брокгаузовской энциклопедии рассматривали бурно меняющуюся линию фронта, читали и запоминали чужие, до того незнакомые названия: Ломжа, Сувалки, Шауляй…
Валя рассказывал, что Соломон Захарович (Додкин отец) совсем утратил присутствие духа, уверен, что немцы в ближайшие дни займут Москву, что сопротивляться им невозможно, что все евреи обречены, и в заключение произнес такую странную фразу: «Я готов идти в дворники, лишь бы не попасть в руки немцев!»
Родители самого Вали были того же мнения о силе немцев и об исходе войны, с той только разницей, что, будучи славянами, они не боялись, что немцы их уничтожат, и теперь не скрывали от сына своей радости по поводу близкой гибели большевиков. Захлебываясь от радостного возмущения, Елизавета Михайловна рассказывала сыну о том, что она скрывала от него двадцать лет, — какая хорошая жизнь была прежде, в «мирное время», и как большевики все испортили. Валя был смущен, ему как-то неловко и, видимо, стыдно было слушать эти запоздалые признания своей расходившейся матери. Но она была не одинока в таком умонастроении. Через два-три месяца в Смоленской, Тверской и Московской губерниях я слышал примерно такие же по существу слова о прежнем хорошем житье, об испорченной большевиками жизни, встретил те же надежды, что немцы вернут старые порядки, распустят колхозы, от простых деревенских баб, с проклятиями и радостью провожавших нас, когда мы бежали в начале октября, не зная[2]
Что там, где она, Россия,
По какой рубеж своя…[3]
И если немцы проиграли войну на Востоке, то в этом виноваты только они сами, «диалектика идей», точнее — идеологии, мифологии, которую они выработали как духовное оружие для оправдания своей «исторической миссии». Они рвались к мировой гегемонии, как рвались до них многие народы от македонцев и римлян до испанцев и французов. Но после неполной катастрофы 1914–1918 годов немцы выработали идеологию национального и расового превосходства немцев над всеми другими народами, миф об «избранном народе» (ничуть не лучше, а, пожалуй, и похлеще того, каким руководствовался Иисус Навин, истреблявший «мечем» «и мужей и жен, и молодых и старых, и волов, и овец, и ослов» в земле, которая «по обету» была обещана грозным Богом Израиля его потомкам). Эта идеология сплотила немцев, придала им небывалое до того единство и огромную силу, и это позволило им завоевать без малого всю Европу, навести ужас на все и на вся, поставить под угрозу само дальнейшее существование ненемецкой части человечества. Но эта же идеология, в силу которой они превращали в пустыни города и страны, уничтожали миллионы людей, обращали в рабов десятки миллионов, вызвала всеобщую ненависть к немцам, силы для отпора, сопротивления и уничтожения немецкого «тысячелетнего рейха». Говорят, если бы Гитлер вел себя иначе, проводил другую политику в отношении завоеванных народов, на оккупированных территориях! Но он не мог «вести себя иначе» — этого не позволяла ему его мифология, которая одна и позволила ему за шесть лет чудесным образом возродить поверженную Германию, сделать ее страшной для целого мира. Немецкая мифология оказалась очень негибкой, менее гибкой, чем другие — это верно. Но всякая мифология, рано или поздно, мстит за себя своим носителям.
Я ни одного дня, ни одного часу не верил в победу Гитлера. С лета 1940 года я был уверен, что победит Англия, и, хотя у меня на самом-то деле и не было никакого выбора, я принял с первого же дня как выражение моих мыслей, как определение своего места в этой войне заявление Черчилля, сделанное 22 июня: «Никто за последние 25 лет не был более ярым противником коммунизма, чем я. Я не беру обратно ни одного слова, которое я когда-либо сказал о нем. Но сегодня это уже не играет никакой роли… Опасность, угрожающая России, — это опасность, грозящая нам и Соединенным Штатам, точно так же как дело каждого русского, сражающегося за свой очаг и дом, — это дело свободных людей и свободных народов во всех уголках земного шара.»
Вскоре, Валю Теплова забрали в армию, и больше я его уже не видал. Я знаю только, что он кончил краткосрочные (кажется, трехмесячные) курсы командного состава, попал на фронт и после этого бесследно исчез. Официальное сообщение о его смерти Елизавета Михайловна не получила[4].
Помню прощанье с Володей Комаровым. В последний раз мы с ним виделись у Брони, — нас было четверо: Ира, Лена, Володя и я, — Броня почему-то спала, и Володя, стоя на коленях перед дверью ее комнаты, исполнял на гитаре «испанский романс», умоляя ее выйти к нам. Броня, наконец, вышла. Мы пили шампанское, дурачились, пели на какой-то залихватский манер «Мой костер в тумане светит…» и больше уже не встречались до конца войны.
Слава Амосов и Нина Витман разъехались по домам: Нина — в Нижний, Слава — в какой-то Копейск на Урале. За всю войну я получил от них лишь по одному письму. Когда война кончилась, Славы уже не было в живых: он умер в своем Копейске от чахотки.
Очередь дошла до Юрки Колосова. Предвидя войну и нуждаясь в деньгах, чтобы содержать семью, Юрка весной бросил свой Институт и не стал сдавать экзаменов за недосугом, по лени, по расхлябанности, полагая, что «теперь все равно нехорошо…» Однако, его 10 июля 1941 году тоже забрали в офицерскую школу и сделали через несколько месяцев военным юристом. На прощанье мы с Юркой отправились в баню на Усачевке, где нам никто не мешал досыта наговориться. Мы оба любили с ним плескаться водой, париться до изнеможения, любили послебанное расслабленное состояние и свободный мужской разговор, без баб, без посторонних, душа в душу. Выйдя из парной, мы весело окатывали друг друга шайками холодной воды, но тут нашелся какой-то Пришибеев, который сурово крикнул нам, чтобы мы «прекратили безобразие!» И этот бессмысленный окрик сразу испортил нам безоблачное настроение, напомнил об армии, о войне, о том, что вместе нам осталось провести всего несколько часов.
Маркс ↑
Этот опыт первых месяцев войны показал мне, каким ошибочным было мое представление о полном единомыслии (или об отсутствии политического мышления) в русском обществе. Кто знает, каковы подлинные мысли, умонастроения, отношение ко всей нашей официальной жизни у большинства советских людей в настоящее время? — Не окажется ли в кризисной ситуации, что на самом-то деле за показным равнодушием, тупой покорностью, механическим исполнением предписаний начальства, как и в 1941 г., скрывается глубочайшее недовольство (прим. автора) ↑
А. Твардовский, «Василий Теркин: Перед боем». ↑
https://www.obd-memorial.ru/memorial/imagelink?path=6a696dad-d94e-42d4-a278-304387963481 ↑