И книги были без суперов, замызганные, растрепанные, лохматые, не украшением стоящие на полках под стеклом, а зачитанные до дыр. Если не считать роскошной Брокгаузовской энциклопедии, подаренной Александре Федоровне захудалым татарским князем Кугушевым,[1] бывшим революционером-бессребреником, это были или разрозненные то́мы каких-то собраний сочинений русских классиков, купленные по случаю, или уродливые однотомники, сборники, грошовые книжки серии «Библиотеки школьника», номера старых журналов, в бумажных обложках сборники стихов и т. п. «рвань». Там были советские поэты — Маяковский, Пастернак, Кирсанов, Асеев, Уткин, Сельвинский, но были и другие, кого я до того не знал или не читал — Наталия Грушко, Игорь Северянин, Огнивцев. Были и такие книги, которые еще совсем недавно у нас издавались и популяризировались и которые теперь, в 1940 году, стали запретными и были тайной их владельцев, — критические статьи бывшего редактора журнала «Красная новь» Александра Константиновича Вронского (посмертно реабилитированного «троцкиста»), «За живой и мертвой водой» бывшего редактора «Нового мира» Вячеслава Полонского, «О’кэй» и другие вещи «незаконно репрессированного», расстрелянного, «посмертно реабилитированного» Бориса Пильняка, документальный отчет об Октябрьском перевороте Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир».
Судьба книги Рида в нашей стране была поистине «потрясающей» и чтение ее укрепило мое представление об «антиленинском», «контрреволюционном» характере деятельности Сталина. В свое время этот увлекательнейший, почто стенографический отчет левого социалиста-журналиста, ставшего позднее основателем американской Коммунистической рабочей партии и членом исполкома Коминтерна, Ленин определил как «правдивое /…/ изображение событий, столь важных для понимания того, что такое пролетарская революция, что такое диктатура пролетариата». «…Я от всей души, — писал Ленин, — рекомендую это сочинение рабочим всех стран. Эту книгу я желал бы видеть распространенной в миллионах экземпляров и переведенной на все языки».
Но именно в стране победившего социализма эта книга еще до убийства Кирова (последнее издание вышло в 1930 году) перестала переиздаваться, а все старые ее издания были повсеместно изъяты, на эту книгу было запрещено ссылаться, ее запрещено было упоминать, и запрет этот был столь строг и внушителен, что даже после смерти Сталина, когда уже началась его неофициальная дискредитация, редакторы БСЭ в статье о Дж. Риде (см. т. 36, 1955 года) не разрешили назвать эту «правдивую» книгу, в которой на сотни упоминаний Троцкого как организатора и руководителя Октябрьского путча, встретилось лишь одно упоминание Сталина (в перечне первого состава Совета Народных Комиссаров). Более того — даже из собраний сочинений Ленина (подтверждая еще раз мудрость Экклезиаста, что «псу живому лучше, нежели дохлому льву») Сталин приказал выкинуть «Предисловие к книге Джона Рида» (см. 4-ое изд. Сочинений, тт. 1–35, 1940–1950 гг.), и только в 1957 году, после полуофициальной детронизации на XX съезде уже ставшего «дохлым львом» Сталина, «по постановлению ЦК КПСС» (читай — Н. С. Хрущева) в «дополнительных» томах было «посмертно реабилитировано» это «Предисловие» и была переиздана сама книга Дж. Рида. К этому времени «правдивая» книга была забыта так прочно, что когда весной 1953 года ее стали передавать по «Голосу Америки», мои ученики приняли ее за «американскую фальшивку» и обратились ко мне за разъяснением.
И снова мы «стерли» прошлое — кто знает, кто помнит теперь, что книга Джона Рида и заметка о ней Ленина в течение четверти века были у нас под строжайшим запретом? Кто помнит теперь об участи Александра Вронского, Вячеслава Полонского и Бориса Пильняка? Как-то в середине пятидесятых годов я сказал одному своему бывшему ученику, некоему Седохину, сыну следователя КГБ, что вот сейчас появилось на афишах имя В. Э. Мейерхольда, а не афишируют того факта, что этот большой артист был без всякой вины подвергнут пыткам и расстрелян, теперь же — келейно — посмертно реабилитирован. Седохин, прямо и твердо глядя мне в глаза, сказал: «А я не верю Вам, Георгий Александрович, что Мейерхольд был расстрелян».
Замечу, что реабилитация книги Дж. Рида не привела к реабилитации ее основного героя — Льва Троцкого, хотя бы к отмене обвинения в сотрудничестве с иностранными разведками, якобы начавшемся еще до 1917 года, не помешала нам в 1960 году, т. е. при том же Хрущеве, дать гостеприимный приют его убийце, награжденному званием Героя Советского Союза, когда убийцу выпустили наконец из мексиканской тюрьмы.
Когда-то мы издавали порой даже книги наших откровенных врагов — «Конь вороной» Бориса Савенкова, «Дни» Шульгина, «На внутреннем фронте» Краснова. Теперь мы стали прятать, запрещать, уничтожать книги своих друзей, единомышленников, вождей. Тем же летом, когда убили по заданию Сталина Троцкого, по его же распоряжению убрали в Москве памятник Свободы, поставленный в 1919 году на месте, где стоял памятник Скобелеву, официальное название — обелиск «Советская Конституция». Позднее Сталин, не любивший воздвигать памятники кому-нибудь, кроме как самому себе, приказал на этом злосчастном месте поставить памятник Юрию Долгорукому, бездарный монумент московскому самодержавию.
Забывая уроки Герцена, я снова перечитывал священные книги апостолов марксизма, стараясь постичь «диалектику» нашей революции, искал аналогии в событиях революции Французской (Наполеон после Робеспьера). Разгром партии, стирание прошлого, союз с Гитлером, захваты западных территорий, усиливающийся национализм и наконец — нажим на рабочий класс, — казалось, что все это никак не может быть названо социализмом.
Я не подозревал тогда, что антирабочее законодательство — если вкладывать в эти слова тот реальный смысл, какой они имеют в европейской истории и социологии в XIX–XX веках, — началось у нас с 1918 года, когда реально стали невозможны стачки и экономические демонстрации, что знаменитая дискуссия о профсоюзах была попыткой нескольких второстепенных лидеров, не понимавших сути коммунистической доктрины, принимавших за ее суть ее временные демагогические лозунги, отстоять права рабочего класса в тоталитарном социалистическом государстве, якобы выражавшем «коренные интересы» рабочего класса.
Для меня наше антирабочее законодательство началось где-то в 30-ые годы с отменой стопроцентной оплаты больничных листков, введения платы за обучение в старших классах школы и вузах, с замены пятидневной рабочей недели шести-, а потом и семидневной неделей. В 1940 году Сталин запретил «самовольный», т. е. свободный переход рабочих и служащих с одной работы на другую — и я воспринял это как начало закрепощения рабочих, аналогичного закрепощению крестьян в колхозах. Но я не знал тогда, что еще в исходе гражданской войны Троцкий доказывал, что марксистское положение о непроизводительности принудительного труда следует считать устаревшим для эпохи социализма, и, таким образом, Сталин, опиравшийся в своей экономической деятельности на труд миллионов лагерников, не открыл ничего нового в теории социализма. Настоящие социалисты всегда знали, что социализм — это рабство.
Одновременно Сталин ввел драконовские законы, долженствовавшие убедительно, на деле доказать всему миру, что при социализме «труд стал делом чести, делом славы, делом доблести и геройства»[2]: за опоздание на работу, превышающее 15 минут, за прогул без больничного листка, выдача которого строго контролировалась, ограничивалась и навлекала на врачей неприятности, за явку на работу в нетрезвом виде рабочие подвергались огромным штрафам, а при повторении — судебной ответственности, с заключением и отправлением в лагеря. Такого вообще не знала новая европейская история, даже история полуазиатской самодержавной России, и если бы не российская расхлябанность, если бы не русское равнодушие к исполнению любых законов вообще, которое на практике любой закон по миновании какого-то срока делает как бы несуществующим или вяло существующим («новая метла чисто метет», «новые сапоги всегда жмут», «закон что дышло — куда повернешь, туда и вышло», «страшен гнев, да милостив Бог» и т. п.), — то в скором времени вся страна должна была бы превратиться в сплошной концентрационный («исправительно-трудовой»!) лагерь.
Одной из первых жертв новых социалистических законов оказался наш добродушный сосед Леонид Петрович. Он как-то с вечера крепко выпил в гостях, а утром на работе неосторожно дыхнул винным перегаром на какого-то ретивого начальника — и его отправили на несколько месяцев рыть землю на очередной стройке победившего социализма. В тот год только и слышно было кругом о штрафах, судах, удержании зарплаты, отправке на земляные работы. Но никакого не то что волнения или возмущения, но даже никаких открытых разговоров это социалистическое законодательство о труде не вызвало. Внутри страны террор был такой хорошей и убедительной школой, что все молчали, а совписы надрывались, приветствуя. Но и за рубежом, за железным занавесом — тоже все молчали. Коммунисты всего мира благословили и освятили и эти мероприятия рабоче-крестьянского правительства, как благословляли и освящали, как продолжают благословлять и освящать все, что́ бы ни предприняло это социалистическое правительство, хотя бы это было прямо противоположно тому, за что́ эти наши холуи якобы борются в своих странах, хотя бы это совершенно соответствовало тому, против чего эти «идеологи рабочего класса» борются в своих странах.
Так чьей же идеологией является на самом-то деле коммунизм, чьи интересы он на самом-то деле выражает, кому он на самом деле выгоден?
В нашей стране, как вообще в странах победившего социализма, он безусловно выгоден только правящей партийно-правительственной бюрократии, огромной, непомерно разросшейся массе чиновников, включая тайную полицию, высший офицерский состав армии, высший состав писателей, журналистов, художников и прочих «работников идеологического фронта». Тогда как большинству рабочих, как показывают, например, забастовки в Польше, социалистическое устройство не выгодно.
Полтораста лет назад коммунисты связали свою доктрину, возникшую еще в античную эпоху, с судьбами промышленного пролетариата европейских развитых (буржуазных) стран, поскольку этот класс тогда был и самым обездоленным и самым некультурным классом европейского общества (если не говорить о подонках европейского общества, уголовном мире, который тоже привлекал внимание по крайней мере некоторых представителей коммунистической доктрины). С того времени, однако, положение и характер рабочего класса по крайней мере в развитых (буржуазных) странах так изменилось, что совершенно очевидно, что установление в этих странах социалистического порядка не улучшит, а ухудшит положение в них пролетариата. В этих странах (если не принимать в расчет партийной верхушки, находящейся в привилегированных условиях) коммунизм более всего импонирует анархически, нигилистически настроенной интеллигенции, утратившей доверие к ценностям старой европейско-христианской цивилизации.
В странах так называемого «третьего мира», на столетия отставших от Европы, не знавших ни античной, ни европейской культуры, и силою европейской военной, экономической, технической и прочих экспансий перенесенных сразу в европейский XX век — в век социальных революций, атомной энергии, экспериментов над генетическим кодом, — коммунистическая демагогия может пользоваться наибольшим успехом и у молодой интеллигенции, теряющей свои древние ценности под натиском разъедающего скепсиса нашей новейшей цивилизации и не могущей всерьез воспринять наши ценности, которые мы на их глазах сами дискредитируем, и у крайне обездоленных, вымирающих от голода и болезней основных масс населения, — хотя реально установление социалистических порядков уже принесло им еще горшие страдания — физическое истребление миллионов людей и депортацию других миллионов — на Кубе, в Камбодже, во Вьетнаме, в Китае.
И выходит, что коммунизм не несет никакого облегчения основным массам людей ни в одной из стран мира, и, однако, коммунистическое движение безусловно является едва ли не основным фактом исторического развития нашего времени, и только движения национальные в какой-то степени или противоречат ему, или накладывают на него существенные ограничения и коррективы, не предусмотренные его апостолами. Герцен был прав: история вовсе не разыгрывает нами придуманные программы, как бы они ни были ловко придуманы, и прав Герцен и в другом — историческое развитие, как и природа, не имеет ничего общего с деятельностью благотворительных организаций, споспешествующих развитию Платонов и быстрых разумом Невтонов, а также покровительствующих всем слабым, обездоленным и беззащитным.
Но ведь, должно быть, прав он и в том, что история такова, какой мы ее создаем, какой мы ее хотим создавать в меру нашего знания и нашего мужества.