Я, юный пионер

Это были годы моей самой бурной общественной деятельности: я учился в Университете воинствующих безбожников, вел антирелигиозную пропаганду в школе, околачивался как «активист» и «оформитель» в фабричном клубе и даже записался в пионеры, несмотря на устойчивое отвращение ко всякой организации и внешней дисциплине.

В пионеры меня затащили мои друзья. Но тогда это было не так‑то просто. Это теперь в пионеры и даже в комсомольцы зачисляют всех автоматически, так что надо прилагать усилия, чтобы от этого причастия уклониться. Тогда, по учению товарища Сталина, классовая борьба обострялась, и ее довели до уровня первого класса: не всякий малыш был достоин участвовать в строительстве нового мира на равных правах: одни малыши имели право на авангардную роль, другие — не имели. Теперь тебя в авангард загоняют, тогда — блюли чистоту авангарда.

Первым пошел в пионеры Юрка Козлов, потомственный пролетарий, сын революционера‑подпольщика. Козлов уговорил Колосова, а тот — своих старших сестер. За Колосовым потянулся и я. Эта игра продолжалась у нас с Колосовым до конца 6‑го или начала 7‑го класса. В комсомол нас не приняли из‑за «нечистого» социального происхождения (дети служащих!). Вскоре социальный пуризм смягчился, мне даже предлагали в 9–10‑м классах вступить в комсомол, но я счастливо уклонился…

В те далекие времена в школах еще не было ни пионерских, ни комсомольских организаций. Наш отряд числился при Институте красной профессуры, о существе, функции и миссии которого я тогда понятия не имел. Институт этот, куда посылались и принимались исключительно отборные партийные товарищи, должен был выпускать марксистско‑ленинских специалистов в области общественных наук — истории, философии, литературы и т. п., из них со временем должны были формироваться кадры ответственных работников («номенклатура»), из него и выходили как Еголины, так и Авторхановы. Институт помещался на углу Остоженки и Крымской площади в здании бывшего Лицея. Лицею принадлежал большой сад, в котором и происходили наши пионерские сборы. Теперь этот сад разрезан новым проездом с Остоженки на набережную, а в оставшейся части построен бассейн, но и этот остаток сада довольно велик.

Сборы проходили регулярно, но я на них бывал далеко не всегда. Нас выстраивали в линейки, что‑то нам рассказывали классово‑поучительное, но что — я не помню; потом мы бегали по саду и играли в обычные детские игры. Запомнилась вожатая: черноволосая румяная девчонка лет шестнадцати, которую звали Шурой. Подходя к ней, мы должны были отдавать салют (нечто вроде «Heil Hitler!» у немцев).

Так как я был очень недисциплинированным пионером, меня не взяли в летний лагерь в Крыму, а оба Юрки уехали. Я остался на лето в Москве (если не считать непродолжительной поездки с папой к Наде под Купавну).

Крым и Кавказ в те годы, да и значительно позже, представлялись мне миром недостижимым (как теперь заграница). Даже и в мирное время туда никто из наших родных и знакомых, кроме Елены Григорьевны, не ездил. Правда, ездили на Каспийское побережье мамины знакомые — сестры милосердия — и привозили оттуда диковинный черный виноград, ракушки и даже (однажды) ананас. Но они ездили к родственникам. Теперь поездки на юг стали делом обычным, но это скорее связано с техническим прогрессом, чем с материальным положением.

Мне кажется, я не очень грустил, что меня не взяли в «Артек», так как в глубине души сознавал, что пионер я никудышный.

Когда осенью 1930 года начались занятия, Козлов познакомил меня еще с одним Юркой, с французской фамилией Гарнье, с которым он встретился в крымском лагере. Этого Гарнье в лагере почему‑то прозвали обидной кличкой «Морская сопля».

Гарнье жил неподалеку от меня в Нижнем Лесном переулке, и, может быть, поэтому, а может, под влиянием пламенной ортодоксии, которой в то время мы оба с ним были больны, мы быстро и тесно с ним сошлись, как, впрочем, через год‑два навсегда расстались.

Однажды, когда я лежал больной, Гарнье принес мне поэтическую новинку, которая нас обоих чрезвычайно увлекла. Это была поэма А. Безыменского «Трагедийная ночь»[1]. Поэма воспевала подвиги строителей одной из самых знаменитых и прославленных строек того времени — Днепрогэса.

Большевики были и остались непревзойденными мастерами по части организации общественного мнения, в том числе — по устройству всякого рода бумов: то Волховстрой строят, то кукурузу сажают; теперь вот БАМ сооружают, а прежде Турксиб (Туркестано‑Сибирскую железную дорогу) прокладывали. И они как‑то умеют внушить людям (может быть, точнее — умели), что как только кукуруза вырастет или Турксиб построят — все увидят небо в алмазах. Именно такие надежды внушал своими стихами по поводу одного такого очередного бума (Кузбасса) Маяковский:

Темно свинцовоночие,
и дождик
              толст, как жгут,
сидят
        в грязи
                  рабочие,
<…>
подмокший
                  хлеб
                       жуют.
<…>
Здесь
       встанут
                  стройки
                             стенами.
Гудками,
            пар,
                сипи.
Мы
    в сотню солнц
                          мартенами
воспламеним
                    Сибирь.
<…>
Я знаю —
          город
                 будет,
Я знаю —
          саду
               цвесть,
когда
       такие
              люди
в  стране
             советской
                            есть![2]

И люди верили, и долго верили. А Сталин снова и снова придумывал какие‑нибудь прожекты, на которые шли миллионы и миллиарды.

Но кончилось то время. И у наследников касса оказалась пустой. Старики как смолоду начали ожидать неба в алмазах, так и сейчас ожидают его, но уже на пенсии, а молодежь энтузиазма у них не переняла. Уже сталинский Волго‑Дон был встречен песней на мотив бессмертной «Мурки»:

…Мурка же в комбинезоне
Трудится на Волго‑Доне –
Ведь она начальник земснаряда.
Норму выполняет на все триста,
А за ней хиляют машинисты:
Предлагают сердце, руку,
Безмятежную житуху,
А она в ответ: «Не в этом счастье!
Счастье заключается лишь в том,
Чтобы нам построить Волго‑Дон,
Чтоб сады зазеленели,
Соловьи в садах запели,
Чтобы урки Маркса изучали!..»

Но в 1930 году мы верили в небо в алмазах (и когда Днепровская гидравлическая станция была наконец сдана в эксплуатацию, я был удивлен и огорчен тем, что никаких ощутимых перемен ни в моей жизни, ни в жизни общества не произошло).

Мы с Юркой Гарнье взахлеб читали вслух по очереди, как «очень рассеянный» и «очень сердитый» Токарев Дема с трудом овладевал американской техникой управления строительным краном. Для этого ему почему‑то потребовалось изучить русские «причастья, глаголы, роды, падежи», а также интегралы и квадратные корни. И о том, как четырежды победивший Дему на трудовом фронте американец Хаустон, «по‑нашему Яков, по‑ихнему Джек», в свою очередь, идет на выучку к Деме в области социальной, где он себя чувствует «как ребенок в дремучем лесу».

Сперва Хаустон сгоряча не разобрался и «сразу облаял, сопя и сердясь» плохую русскую работу.

Но вскоре он понял, большой человек,
По‑нашему Яков, по‑ихнему Джек,
Что буйно рождает советская степь
По‑ихнему чудо, по‑нашему темп,
<…>
По‑ихнему нонсенс, по‑нашему план.

Тогда‑то Токарев Дема и Джек Хаустон поучились друг у друга, и таким образом слились «русский революционный размах и американская деловитость», т. е. родился «ленинский стиль в работе» (как его определял товарищ Сталин в статье «Вопросы ленинизма»). Так зарифмовывались в поэзии социалистического реализма политические лозунги вождя; так искупал поэт Безыменский свою вину перед Сталиным за то, что когда‑то он неосторожно посвятил Троцкому свое стихотворение «О шапке» («в некоторых стихах Б. допустил политич. ошибки», — попрекала БСЭ Безыменского еще и в 1952 году).

Не совсем понятно, почему поэма названа так, как она названа? Там, верно, застрелился какой‑то старый профессор «после взрыва скалы Сагайдачного», убежденный в том, что при большевиках

Нечем жить, нечем мыслить, дышать,
Значит, ползать нам незачем тоже!

Но автор называет этого мелкобуржуазного интеллигента «ученым гусем», — что уже делает невозможным рассматривать так аттестованного персонажа как трагического героя.

Но все‑таки мы с восторженной радостью повторяли эффектную концовку поэмы:

— Слышу! — грянули где‑то заводы.
— Слышу! — ахнула где‑то земля.
Подошли трагедийные годы,
Трагедийная ночь подошла.

И ведь действительно над страной сгустилась трагедийная ночь. Только Безыменский писал совсем не об этом. И мы этого совсем не подозревали.

  1. А. И. Безыменский. «Трагедийная ночь», 1930. Остальные цитаты в этой главе оставлены без ссылок. Прим. ред.

  2. В. В. Маяковский. «Рассказ Хренова о Кузнецкстрое и о людях Кузнецка», 1929. Прим. ред.