Школа санинструкторов — продолжение

Уже наутро после нашего приезда школа начала функционировать нормально, и скучный ритм солдатской жизни — с подъемами и отбоями, занятиями и перерывами. Нарядами и узкими просветами «личного времени» (не о такой ли «правильности» мечтали «лучшие умы человечества»?) — взял свое: исчезло то живое ощущение катастрофы и неизбежного близкого падения большевистской империи, которое жило, видимо, в каждом из нас со времени мобилизации и до прибытия в Орехово-Зуево и определялось как быстрой сменой наших собственных состояний и положений, так и бестолковщиной того, что происходило с нами и что мы видели кругом. В Орехове мы видели только стены казармы да изредка — улочки глухого, заштатного, замосковского городишки, где уже не чувствовалась близость фронта (хотя раза три или четыре в Орехове и объявлялись воздушные тревоги); здесь о наступлении немцев мы узнавали только по улыбательно-бодрым сводкам Совинформбюро, о настроении населения — по ура!-патриотическим газетным фельетонам и очеркам совписов. Это отсутствие информации тоже брало свое, — недаром все годы своего существования советская власть так боялась и боится свободы информации, недаром у нас простое сообщение факта рассматривается как тягчайшее государственное преступление (когда Алик Гинзбург пустил в обращение «Белую книгу», в которой были собраны только факты, относящиеся к процессу Синявского и Даниеля, его обвинили в антисоветской пропаганде и агитации), недаром нас так огорчает «информационный взрыв» нашего времени. Отсутствие информации, дезинформация, полный контроль над всей информацией — необходимое условие самого существования социалистического общества. Одной только свободы информации, вероятно, уже достаточно для того, чтобы это основанное на мифологии общество рухнуло. Не на невежестве ли держалось 1000 лет политическое господство христианской церкви?

Здесь в Орехове, официальный фасад Совдепии все еще выглядел прочным. И сразу иными, осторожно-казенными стали наши разговоры. Пока мы бежали через леса и болота, мы могли думать, что всему пришел конец и «больше нет городового», но здесь тайная полиция снова вступила в свои права, и люди снова приумолкли. Только с Ильей доверительные отношении все больше упрочивались, но Илья, как и Юрка Колосов, задевал какие-то особые струны моего сердца, бытовые и практические, не те, которые сближали меня с Козловым, Эфесом, а позже — с Гришей Померанцем: вопросы большой политики, истории, философии, искусства его вообще не занимали, он был прагматик и жил реальными заботами текущего дня.

Полтора месяца пребывания в школе санинструкторов слились в моем воспоминании в одну тусклую картину, где почти нет событий, а есть распорядок. Это были сплошные занятия — в первой половине дня с преподавателями, во второй — я занимался в свое «личное время» с отстающими, повторяя с ними то, что сам узнавал утром от врачей, — анатомию, рецептуру, десмургию, ПВХО[1], а также политграмоту. Отстающими же были почти все курсанты, кроме нас пятерых. За эти мои занятия с отстающими Кроз сквозь пальцы смотрел на мою плохую строевую подготовку, на то, что я толком не умел ни козырнуть, ни повернуться, ни разобрать или собрать станковый пулемет (чему меня учили еще в ИФЛИ), и я числился отличником даже и по этим «предметам». Некоторое разнообразие вносили в нашу жизнь караулы. Когда взвод был в карауле, можно было походить по городу. Илья неизменно таскал меня по столовым, где нам из сострадания иногда давали суп или второе, хотя у нас, разумеется не было карточек, необходимых для того, чтобы получить в столовой еду.

Раза три-четыре в Орехово приезжала Леля и привозила нам оладьи, жаренные на рыбьем жире. В ту пору у меня с Лёлей еще сохранялась живая связь, она еще не только не окоченела в официальной газетной идеологии, но даже была настроена крайне критически под влиянием наших слишком очевидных военных неудач.

Впрочем, неудачи эти теперь уже не казались такими катастрофическими, как летом и ранней осенью, когда я был в Смоленской губернии. Мне кажется, что не только я, но и вся страна оправилась от испуга. Октябрьское наступление немцев постепенно выдохлось. Правда, в середине ноября немцы снова начали наступать и весьма успешно, но уже было ясно, что даже и взятие Москвы не будет теперь означать окончания войны, что необъятная территория России может еще раз сыграть роковую роль в судьбе иноземного нашествия. Оценивая возможный исход второй мировой войны, я теперь полагал, что немцы увязнут в России, что весной следующего года англичане откроют второй фронт на побережье Франции (оценить, что означает успешная высадка десанта на укрепленном побережье, какие силы нужны, чтобы развернуть «второй фронт», не имея ни одного портового причала, на глазах у сорока-пятидесяти немецких дивизий, охраняющих побережье, я, разумеется, был не в состоянии, как не в состоянии были оценить того и миллионы других советских обывателей ни тогда, ни даже теперь, хотя все мы и до сих пор важно рассуждаем о «промашке» англичан, не открывших «своевременно» второго фронта), что нас освободят англичане, и т. п.

5-го декабря, когда немецкие войска стояли уже где-то под Химками и немецкие офицеры могли в бинокли рассматривать московские улицы, окончился курс нашего обучения, и младший лейтенант Кроз повез нас в Москву, в главное управление санитарных резервов Красной армии, которое помещалось в громадном шестиэтажном здании во дворе на Кудринке.[2] Мы расстались с ним наилучшим образом, почти как близкие друзья, и у меня в памяти до сих пор сохранился его портрет. Он был совсем даже не злой человек, и мне было от души жаль его, когда следующей весной я узнал, что месяца через два после нашего выпуска он погиб в автомобильной катастрофе под Москвой.

Помещение, куда нас доставил Кроз, было явно рассчитано и предназначено не для нас, а для офицеров-медиков. Просторные, светлые комнаты на двоих или четырех человек, были обставлены кроватями с подушками, одеялами и крахмальным бельем, ночными столиками с настольными лампами и гардеробами для одежды. На каждом этаже был огромный холл, с мягкими стульями, креслами и газетными столиками, на которых действительно лежали свежие газеты и журналы. Везде была непривычная ослепительная чистота. На каждом шагу попадались медики со шпалами или кубиками в петлица. И мы, украшенные обмотками и четырьмя треугольниками, указывавшими на наше новое звание — «старшина медицинской службы», чувствовали себя здесь неловко и не на месте. По крайней мере я ощущал себя совершенным Гришкой Отрепьевым.

Впрочем, наше пребывание в этом роскошном приемнике было очень недолгим — всего каких-нибудь три-четыре дня, после чего нас разослали по санитарным управлениям армий Западного фронта. Сперва нас всех отправили в санпропускник, находившийся где-то в районе Каланчевки,[3] явно сомневаясь в удовлетворительности нашего санитарно-гигиенического состояния. На следующий день мне удалось взять увольнительную записку, и я в своем ватном пальто и пилотке, стараясь не попадаться на глаза встречным командирам (не только потому, что мне не хотелось отдавать «честь», но и потому, что я боялся взыскания за свой фантастический наряд, хотя другого у меня не было, а разгуливать по Москве в начале декабря в одной гимнастерке было холодно), побежал в свой Зачатьевский переулок.

Наша большая комната, где я жил с папой и мамой, была на замке (впрочем, у Лёли был от нее ключ), Лёля ютилась в маленькой комнате, где они в детстве жили с Надей, и укутывалась во все тряпки, какие у нее были, так как не было дров, чтобы топить огромную голландку, обогревавшую раньше все три комнаты. Она собиралась обзавестись «буржуйкой», но пока что мерзла без всякого отопления. После Лёли я зашел в дом напротив, где когда-то жила моя крестная и где теперь так же дрогли от холода две ее племянницы-старушки Анна и Екатерина Николаевны. У них я получил адрес Ивановых, находящихся в эвакуации. Я зашел и в Теплый переулок, к Колосовым, хотя и знал, что там никого нет, — мне просто хотелось посетить знакомые места, хотя бы и пустые, холодные, брошенные. Там я тоже зашел к трем сестрам-старушкам, у которых учились когда-то Галя и Юрка и которые одно время давали мне уроки французского языка. У старушек-учительниц тоже было холодно. От них я забежал к Ремизовым. Больше мне в Москве в начале декабря 1941 года не к кому было идти, да и эти мои визиты, за исключением Лёли, напоминали хождение по кладбищу.

Кажется, 10-го утром всех обитателей санитарных резервов собрали в большом нижнем холле и мы прослушали сообщения о событиях, радикально изменивших не только мое представление о будущем, но и самый ход второй мировой войны. Первое — было сообщение о начале наступления Красной армии под Москвой, второе — о нападении Японии ни Перл-Харбор, и объявлении Японией войны Англии и Соединенным Штатам, и вступлении Соединенных Штатов в войну с Германией.[4]

Нападение Японии на Соединенные Штаты и Англию было и осталось для меня не разрешимой загадкой, одним из проявлений того исторического безумия, какое иногда овладевает как отдельными государственными деятелями, так и целыми народами, — вроде египетского или московского походов Наполеона.

Советское наступление под Москвой хотя и не было, конечно, «разгромом немецко-фашистских войск», как его преподносила и именуют до сих пор наша пропаганда, было тем не менее, безусловно, событием мирового значения. Более двух лет немецкие армии не знали поражения, практически — даже ни разу не отступали, если не считать такого второстепенного театра военных действий, как Северная Африка. Одно за другим исчезали с политической карты мира европейские государства — Польша, Норвегия, Дания, Бельгия, Голландия, Франция, Греция, Югославия… И самим себе, и другим немцы казались уже непобедимыми, как когда-то Наполеон. В этих условиях их общее отступление на нашем Западном фронте означало нечто гораздо большее, чем освобождение некоторой части нашей территории, уничтожения какого-то количества немецкой техники и захват какого-то числа пленных, — это была, действительно, прежде всего моральная победа, которую уже не могло отменить, зачеркнуть никакое новое успешное наступление немцев. Все практически убедились в том, что немцев можно победить, и большинство, видимо, уверовало с этого времени, что немцы будут побеждены.

Вскоре я увидел первых пленных немцев: они сидели в своих грязно-зеленоватых шинелях на полу в какой-то избе, угрюмо-испуганные, и наперебой старались уверить всех, кто приходил смотреть на них, как приходят в зоопарк смотреть диких зверей, что они не любят Гитлера. «Гитлер капут», — однотонно повторяли они в ответ на все обращенные к ним вопросы.

Через день, 12 декабря, меня в числе десяти санинструкторов нашего взвода, направили в распоряжение санитарного отдела 20-ой армии Западного фронта, которой тогда командовал генерал-лейтенант Власов.[5] Штаб армии, точнее — второй эшелон, помещался тогда в самой Москве, неподалеку от того места, где родился Пушкин, — в Бригадирском переулке, а санитарный отдел — в здании химической академии. Ни до того, ни после мне ни разу не приходилось бывать в этом здании и даже в этом переулке, но я запомнил подвал-котельню, куда нас поместили на жительство в ожидании отправки в части назначения и где мне довелось провести 5 дней, почти так же ярко, как и свой дом в Зачатьевском переулке.[6]

В тот же день начальство распределило нас по дивизиям, но отправка в дивизии задержалась в ожидании прибытия связных: шло наступление, и в санотделе никто не знал, где в данный момент находится штаб той или иной части. Пообедав по талончикам в ближайшей столовой за углом переулка на бывшей Немецкой улице, мы расположились в отведенном нам подвале. Где-то мы разыскали кровати с пружинными сетками, расстелили на них свои «гражданские» пальтишки и завели бесконечный праздный разговор.

Вышло так, что шестерых из нас, в их числе и меня, направили в одну дивизию, а Гуткина, Горного, Муравьева и Пупиня — в другую. Но к этому времени Саша Горный почему-то перессорился со всеми нами и близко сошелся с ребятами из той шестерки, в которую попал я. Ссора была такой резкой, что Саша с нами даже не разговаривал. Один из его новых друзей предложил мне «обменяться местами» с Горным, — я был очень рад этому предложению, так как мне приятнее было отправляться в одну часть со своими друзьями, чем с чужими людьми. Саша и его друг сами поднялись наверх, к врачам, от которых зависело наше назначение, и через несколько минут направления были изменены: я назначался в ту же дивизию, что и мои друзья, а Саша Горный шел на мое место. В ту же ночь приехал связной из дивизии Саши Горного, и шестеро наших спутников навсегда нас покинули. Больше мы никогда ничего о них не слышали, хотя мы долгое время находились при санотделе армии, и если бы они были живы и не попали в плен, мы бы об этом знали. Но они как сгинули в первый же день своего пребывания на фронте.

Связные из медсанбата нашей дивизии так и не появились ни в этот, ни на следующий день, а вечером второго дня в нашем подвале появился новый жилец, встреча с которым и определила мою судьбу на все время войны.

Мы лежали на своих койках и пели озорную, непристойную песенку про серого козлика, смачно прибавляя к каждой фразе детской сказки площадное ругательство, когда в подвал вошел саженного роста капитан и попросил нас уступить ему одну кровать. Мы охотно уступили, тем более, что в соседнем помещении было еще несколько кроватей. Это был танкист капитан Евсеев, которому в тот день было поручено формировать отдельную автомобильную санитарную роту для эвакуации раненых из медсанбатов в госпитали 20-ой армии (рота должна была числиться и числилась при санотделе армии). Капитан начал формирование роты с того, что завербовал к себе в роту нас четверых. Заручившись нашим согласием, он отправился наверх и оформил наше назначение. Гуткин опять торжествовал — передовая снова отодвигалась от нас на неопределенный срок.

  1. ПВХО, противовоздушная и противохимическая оборона.

  2. Садовая-Кудринская улица, часть Садового кольца.

  3. Каланчевская площадь, на которой расположены 3 вокзала: Ленинградский, Ярославский и Казанский.

  4. Германия объявила войну США 11-го декабря.

  5. В декабре А. А. Власов был еще генерал-майором, звание генерал-лейтенанта ему было присвоено в конце января 1942 г.

  6. После войны я долго собирался зайти в Бригадирский переулок посмотреть этот подвал, откуда я отправился в долгий путь на Берлин, но собрался лишь через 38 лет. Когда в 1978 г. я с Юрочкой добрался до него, там шла бурная работа разрушения, не было ни котельни, ни самого дома, где размещался в 1941 году санитарный отдел: был котлован да груды мусора, щебня, хлама. Мы поехали на Большую Алексеевскую — я решил показать Юрочке хотя бы бывший сарай, в котором я жил к началу войны, но и сюда я опоздал: помещение, где жили мы с Ирой, снесли, видимо, только что снесли, так как кругом была трава, а на месте нашего дома не росло ни былинки — была одна черная земля.

    По небу такому же синему
    Бежали такие же белые облака.
    И я хотел бы быть таким же, как тогда

    (26.X.80)