Первая школа

Осенью 1925 года, неполных восьми лет, я пошел в школу. Посещение школы тогда еще не было ни «долгом», ни «обязанностью». Мой друг Юра Колосов поучился год в первом классе, а потом его из школы забрали — родители решили, что удобнее ему учиться дома, — а в четвертый класс он снова вернулся. Теперь бы им этого сделать не позволили.

Коммунисты планировали совершенную ликвидацию семьи, каковая, по мнению Фридриха Энгельса, порождена частной собственностью и с ее отменой сама собой тоже отомрет. Разумеется, коммунисты помогут ей «отмереть»: введут обязательное «общественное воспитание детей»[1]. Пример подал один из провозвестников коммунистической мифологии Руссо. Этот большой педагог отдавал своих детей в сиротские дома и никогда уже больше не справлялся об их дальнейшей участи. Он не желал обременять свою «философскую» жизнь такими мелкими обязанностями. Оправдывая свое поведение, Руссо утверждал, что «пребывание в воспитательном доме» было для его детей «гораздо менее опасным», чем в «дурно воспитанной семье»; сиротские дома‑де вырастят детей «полезными членами общества».

Оставляя на совести Ивана Яковлевича[2] вопрос о том, сколь дурно было бы детям в его семье, отметим, что он больше печется об «обществе», чем о детях и родителях. Кажется, и все коммунисты пекутся о человечестве, а не о людях.

В одном из романов Уэллса детей в обществе будущего воспитывает «машина‑мама». До машины еще не дошло, но детсады и ясли уже стали повсеместны. И едва ли не большинство обывателей охотно ими пользуется или хотело бы пользоваться. И если они у нас не строго обязательны для всех, то только потому, что средств у государства мало.

Я воспитывал своих детей дома, но с младшим сыном я выдержал множество нареканий со стороны мудрых знакомых, которые объясняли мне, что я отстал от времени, что теперь необходимо воспитание в «коллективе», иначе мой Юрочка будет плохо чувствовать себя в школе, и т. п. На все это я отвечал анекдотом, очень похожим на правду: мальчик, придя вечером домой после первого дня в детском садике, сразу же схватил своего любимого Мишку и, уткнув его носом в стену, нарочито грубым голосом закричал: «Стой в углу, сволочь паршивая!»

Школ в Москве в середине 20‑х годов было мало. Но зато каждая школа была неповторимо индивидуальна по архитектуре, расположению классов и зал. Сталин приказал размножить в тысячах экземпляров одно «типовое» здание (о чем и мечтал, как мы помним, Фома Морус). И здание это очень напоминает не то казарму, не то полицейский участок (говорят, было запланировано в случае войны размещать в школах госпитали; стало быть, обучение детей на это время предполагалось прекратить). Для школьных нужд оно мало пригодно не только эстетически, но и функционально — нет ни актового, ни рекреационного, ни спортивного залов, нет столовой, коридоры узкие, так что детям на переменах негде размяться. По сравнению с этими казенными домами здания 4‑й гимназии на Покровке (арх. Растрелли) и Мариинского пансиона на Софийской набережной кажутся дворцами. Такие школы любовно запоминаются на всю жизнь самим своим обликом.

Таким запоминающимся было и здание моей первой школы: ампирный особняк, возведенный в 1836 году для П. А. Самсонова, с коринфскими колоннами, с огромным актовым залом в бельэтаже, с деревянной лесенкой на второй этаж и небольшими классными комнатами. В начале 30‑х годов эту школу закрыли, и здание передали судейскому ведомству.

Находилась моя школа, по нынешним понятиям, далеко от дома: в конце Пречистенки, недалеко от Зубовской площади. Шел я туда минут 15–20. Нужно было выйти на Остоженку, пересечь ее и выйти Лопухинским или Дурновским переулком на Пречистенку. Маршрут был не очень опасный (только переход через Остоженку), а водить меня в школу было некому, так что вскоре я стал ходить без провожатых.

За весь год на этом пути со мной произошла только одна неприятность, запомнившаяся, правда, на всю жизнь. Вход в школу был со двора. Можно было войти во двор через ворота, можно — через калитку. Когда я пересекал линию ворот, меня толкнул радиатором выезжавший со двора грузовик, и я упал. Больно не было. Грузовик остановился. Я встал и пошел в школу. Но испугался я смертельно и навсегда запомнил предсмертный ужас и медленное течение почти остановившегося времени надо мной, когда я лежал на асфальте и ждал, что грузовик проедет по мне. Подобный ужас и то же впечатление остановившегося времени испытал я еще раз лет через десять. Мы сидели с Юрой Колосовым у меня. Шел дождь, нам хотелось курить, а папирос не было. Я надел длиннющий макинтош и отправился по магазинам. Но папирос нигде не было. Было темно. Дождь перешел в ливень. Я стал переходить улицу и не заметил трамвая из‑за капюшона, спустившегося мне на глаза. Трамвай заворачивал с Ленивки на Волхонку. Я заторопился, упал на рельсы. Вожатый успел затормозить, меня подхватило передней решеткой, а трамвай остановился. Все это продолжалось, должно быть, менее минуты, но я успел пережить так много, увидеть столько «картин», что мне показалось, будто прошло страшно много времени (позже я встретил что‑то подобное в описаниях предсмертных душевных переживаний у Толстого и Достоевского).

Четких воспоминаний от первого класса сохранилось немного. Господствующее впечатление — радующая новизна моего нового состояния. Из этого можно вывести важное заключение: школа еще не противоречила семье. На следующий год, в другой школе я резко ощутил и осознал, что школа уводит меня от родителей, во всем противоречит их образу мыслей, каким‑то их нормам и правилам.

Так оно и было на самом деле. Это был вариант все того же «стирания» прошлого, превращения его в tabula rasa, разыгрывавшийся на «школьном фронте». Большевики всю нашу жизнь превратили в непрерывную войну, фронт был всюду — в науке и в искусстве, в семье и педагогике, на производстве и в отдыхе. Всюду фронт классовой борьбы: «Мы говорим: наше дело в области школьной есть та же борьба за свержение буржуазии; мы открыто заявляем, что школа вне жизни, вне политики — это ложь и лицемерие» — так было написано в кратком отчете о выступлении Ленина на I Всероссийском съезде по просвещению 28 августа 1918 года[3].

В первом классе я на себе еще не почувствовал, что означает включение школы в политику советской власти. Это испытание было у меня впереди. Мне было в школе хорошо. В занятиях не было никаких трудностей: я читал, писал, считал задолго до школы. За весь год я помню только одно замечание, которое мне сделала наша учительница: она сказала, что я напрасно стал писать крупными буквами — она‑де просила писать крупнее не меня, а другого ученика. Она, однако, ошиблась: я вообще не слышал ее замечания и писал так, как бог на душу положит…

Впрочем, все мои успехи по «академической» части перечеркивал мой провал на первом уроке: на вопрос, где у меня правая рука, я поднял правую руку, а на просьбу показать правое ухо я указал левое.

Это — почти все, что твердо осталось в памяти от первого класса. Не многим более помню я и людей. Внутренним зрением я вижу нашу учительницу Нелю Станиславовну — полную (тогда я бы сказал — толстую), огромных размеров женщину, с крупными, мясистыми чертами лица, говорившую грудным голосом. Помню трех‑четырех учеников (из 30–40!) — и ни одной девочки. Рядом со мной на парте сидел Костя Фроловский. Его я и помню лучше других (так случай дает нам друзей, врагов же выбираем мы сами). Еще помню Адю Хлопко, Гагу Радзюнского и какого‑то бесфамильного Толю. В памяти об этих лицах есть один удивляющий меня феномен: я вижу их теперь такими, какими они были тогда, а были они маленькими ребятишками. Но вместе с тем они как‑то соотнесены со мною и психологически, и физически: они остались в моем внутреннем зрении моими вечными сверстниками, мысленно они соизмеримы со мной теперешним, со стариком.

Однажды Адя Хлопко позвал меня к себе домой. Он жил недалеко от Крымской площади, где‑то на Чудовке. У него дома я впервые в жизни увидел радиоприемник и услышал радио. Мне кажется, это был самодельный механизм, сконструированный его отцом. По‑моему, советских радиоприемников тогда в продаже не было. Впрочем, большого впечатления приемник на меня не произвел.

С Костей мы не раз встречались и после того, как оказались в разных школах. Он жил неподалеку от нас на Остоженке. Видал я его и в нашей церкви Воскресения: Костя был в каком‑то долгополом одеянии и нес светильник вслед за причтом. Я был удивлен, так как не знал, что простой мальчик может участвовать в исполнении каких‑то обязанностей в храме. И обрадован: мне было приятно, что Костя, как и я, верующий. Однако вера моя продержалась недолго — советское окружение взяло свое. Возможно, то же было и с Костей. К седьмому классу я не знал ни одного своего сверстника, сохранившего веру. Но я уже не мог бы спросить об этом самого Костю. Наши встречи были случайными и становились все более редкими. Потом мне стало казаться, что я вижу Костю, — я приветливо кивал ему головой, но он равнодушно шел мимо. По‑видимому, я ошибался, а может быть, он перестал уже меня узнавать. Так постепенно совсем исчез для меня мой первый школьный друг.

  1. Ф. Энгельс. «Принципы коммунизма, МЭСС50, т. 4, с. 333. Прим. ред.

  2. Жан‑Жак Руссо. Прим. ред.

  3. В. И. Ленин. Речь на I Всероссийском съезде по просвещению 28 августа 1918 г., ЛЕНПСС5, т. 37, с. 77. Прим. ред.